До нашего слуха доносилось только похрумкивание зубов лошадиной поедки да тихое журчание нагорной речушки, напоминающее томное воркование горлинок и как бы говорящее о той жизни, о которой мы, простые смертные, забываем нередко, но каковая доступна лишь возвышенному настроению души поэта, и вот почему тут мне опять невольно хочется привести на память превосходные слова Никитина, который говорит:
Присутствие непостижимой силы
Таинственно скрывается во всем:
Есть мысль и жизнь в безмолвии ночном,
И в блеске дня, и в тишине могилы,
В движении бесчисленных миров,
В торжественном покое океана,
И в сумраке задумчивых лесов,
И в ужасе степного урагана,
В дыхании прохладном ветерка,
И в шелесте листов перед зарею,
И в красоте пустынного цветка,
И в ручейке, текущем под горою.
Но вот где-то далеко-далеко послышался крик молодого (оленя) изюбра, который звонким, но как бы подавленным эхом, пролетев по горам, тихо замер в пучине леса на той высокой ноте, какой этот зверь заканчивает свою любовную песнь.
— Это что же такое? Неужели до сих пор гонится изюбр? — сказал я, прислушиваясь.
— А вишь, барин, погодье-то стоит теплое, он и ярует до сей поры. Знать еще, подлец, не натешился, а либо не пришлось полакомиться с подружкой.
— Ему, брат, простительно — он молодой. А вот ты и старик, да все еще ухмыляешься, как завидишь «баскую» бабенку.
— Поди ты от меня, греховодник. Это у тебя-то на уме одни чернобровые мамзели, а я уж чего — натешился: замыкали бурку крутые горки.
— Ну ладно, дедушка, заговаривай зубы-то, вижу ведь и я сокола по полету.
— Какой, брат, сокол — хуже вороны. А вот давай-ка лучше ложиться да соснем помаленьку…
Тут старик встал, помолился на восток, поправил огонек, лег и завернулся азямом. Я, последовав его примеру, накрылся полушубком, но долго еще любовался чарующей картиной тайги при лунном освещении да прислушивался к речушке. В таких случаях я никогда не могу скоро уснуть, потому что появляющийся наплыв всевозможных Мыслей берет верх над Морфеем и мне частенько приходится только немного вздремнуть перед утром, чтоб хоть сколько-нибудь подкрепить свои силы сном.
Долго ли я проспал на моховой перине — не знаю. Но вот услыхал, что меня кто-то тихонько поталкивает в спину. Я тотчас повернулся к старику и увидал, что ом, стоя на коленках, чутко прислушивается.
— Ты что это, дедушка? — спросил я спросонья.
— А вот постой-ка маленько, так и сам услышишь, что где-то неподалеку помыкивает сохатый.
— Ну?!.
— Взаболь! Да только молчи, не говори громко.
Тут Кудрявцев тихо встал с логова, надергал моха, положил на тлеющий и догоревший за ночь огонек и полил его сверху оставшимся в чайнике чаем, а у лошадей взял последние объедки снопов пырея, чтоб они не хрумкали.
— Вот так-то лучше, а то зверь этот сторожкой, полохливый, как раз почует, что тут неприятель, — шепотком проговорил он, усевшись на логово.
Прошло минут десять томительной паузы. От напряжения слуха у меня как бы зазвенело в ушах. Полная луна, скатившись к востоку, как-то уже томно озаряла просыпающуюся тайгу, потому что с появлением утренней зори, кой-где начали чиликать мелкие пичужки, а ома теряла силу волшебного фонаря. Взглянув на собак, я заметил, что они, поднявшись на передние лапы и насторожив уши, тоже чутко прислушиваясь, только нервно вздрагивали.
Но вот, не далее как в версте от нас, послышалось томное помыкивание сохатого.
— Слышишь? — тихо сказал старик и подавил меня пальцем.
— Слышу. А вот, дедушка, как бы собаки у нас не залаяли.
— Нет, барин, мой не гукнет, а вот разве Танклетко нас выдаст.
Я тут же тихо погрозил насторожившемуся Танкреду и велел ему лечь. Он повилял хвостом, лизнул мне руку и неохотно улегся, но глаза его горели, а чуткий нос двигался по воздуху.
— Ну, как быть? Что будем делать? — прошептал я.
— А вот погоди маленько, надо послушать, куда он направится.
Прошло еще минут десять, и вот до нас долетели те же звуки зверя, но уже гораздо ближе. Оставалось решить только вопрос, по которой стороне речки идет сохатый. Но, как мы ни прислушивались, а эта задача оставалась для нас не вырешенной. Потому, чтоб не упустить время, мы согласились промышлять таким образом, что старик отправится караулить за речку, а я пойду встречать по своей стороне.
Мы тотчас оделись, взяли винтовки и живо, но потихоньку разошлись по своим местам. Я видел, как старик разулся, чтоб перебрести речушку, а потом надел толстые волосяные чулки (прикопотки) и заткнул «чарки» (вроде кожаных поршней) за пояс. Увидав этот прием, я тоже сбросил сапоги, оставил их на тропинке и в одних шерстяных чулках пошел в ту сторону, откуда доносились звуки токующего зверя. Однако же холодный утренник давал себя знать настолько, что у меня скоро замерзли ноги, так что я, воротившись к табору, натянул на ноги, насколько было возможно, дедушкины варежки.
Долго стоял я на дорожке, или, лучше сказать, торной звериной тропе, отойдя от табора сажен полтораста, и до меня не долетело уже ни одного звука, который бы мог обнаружить хотя сколько-нибудь присутствие зверя. Я хотел воротиться, потому что ноги мои все-таки стыли и чувствовал озноб, как вдруг до меня донеслись тупые звуки тяжелой поступи по подмерзшей почве. Ту же минуту спрятавшись за дерево, я увидел саженях в семидесяти от себя двух тихо идущих маток, а сзади их громадного рогатого кавалера.
Полагая, что звери придут по тропинке вплоть к тому дереву, где я запрятался, я, моментально согнувшись, юркнул сажен на шесть в сторону и снова спрятался за громадную лиственницу. Но вот сохатые, не дойдя до меня сажен тридцать, вдруг остановившись за широким кустом, стали робко прислушиваться, понюхивать воздух. Я видел только одни рога самца и был в полной уверенности, что звери все-таки непременно вышагнут из-за куста и тогда выстрелю в первого из них. Но вот я услыхал, как все они как-то взбуркали горловыми тупыми звуками и бросились назад, так что защищающий их куст зашевелился вершинками и мне показалось, что сохатые пошли по чаще в гору.
Мной овладело какое-то отчаяние, неподдающаяся перу злоба охотничьей неудачи: я моментально побежал на пересек их пути, но — увы! — до меня только ясно доносилась скорая побежка испугавшихся зверей, потрескивание сучков, да я видел, как покачивались задетые ими ветки… Наконец все вокруг меня стихло, а кусты и ветви деревьев перестали качаться… Я чуть не плакал, под горло подступала только охотнику понятная досада или, скорее, тоска, которую, мне кажется, в этом случае можно сравнить с тем тяжелым чувством, когда смотрят за отправляющимся экипажем, уносящим от вас в далекий путь дорогого сердцу человека, и вы не знаете: свидитесь с ним на этом свете или нет? У вас остается в душе не надежда, нет, а какая-то мечта, говорящая вашему сердцу о том, что все в воле господней, и вы только грустно говорите: «Кто знает, а может и свидимся!..»