— Ишшо лови ежиков, Ивашка, учи их, неча задаром хлеб жрать!
Вовсе осиротел парнишка. Одна радость была, и ту отнял кулак. Выбрал Иванко темную ночь, подпалил усадьбу богатея, а сам как сквозь землю провалился. Сгори бы один Омелька — может, и не запомнился бы ежик. Силен был ветер в ту ночь, а сушь стояла — Маленькое озерко обмелело до середки. И не успели сонные крестьяне очухаться, как целую улицу по Заозерью пожар охватил…
— Наш-то дед, твой прапрадед Никита Кондратьевич, — продолжал Данила Алексеевич, — вывез свое добро к озеру, а пристройки вокруг дома обломал мой отец, Алексей Никитич. С поля в Подкалиновой прискакал на вороном жеребце, за десятки верст пожар увидал.
Никита Кондратьевич обет дал: если хозяйство уцелеет — пойдет он на богомолье в Киево-Печерскую лавру. И ведь сходил, через год токо возвернулся и покуда разумом был светлый, чего-то только не порассказал о тамошней жизни. Ой лихо, лихо жилось тамо-ка народу!..
Вот какой грех взял на душу юровский сирота Ивашка Ефимочкин, чтоб отомстить богачу за друга-ежа. На «красного петуха» решился, село родное на веки вечные покинул. А тут, тут ради чего изувечил кто-то ежонка?
Покудова горевал-размышлял я о судьбе ежонка, тот покопошился в траве у кочки и на глазах доказал — вовсе он не инвалид: укараулил-таки мышку и с добычей доверчиво притопал к носку моего сапога. Единственным умным глазком посмотрел на меня, как бы хотел сказать:
— Ну вот и видишь, не нуждаюсь я в домашнем содержании, сам себе пропитал найду, и в обиду себя не дам. Не все же такие, как тот, а?
— Не все, конечно, не все! — погладил я ежонка по мягким иголочкам, и он как-то бочком, неловко покатился покосом в сторону леса. Уж там-то у него наверняка заготовлено лиственно-травянистое логово. И провожая его до берез, я все время смотрел по сторонам, почему-то ждал того, кто может выстрелить в любое живое существо. Особенно темной ночью.
И узнавал и не узнавал я леса да болотники, мимо которых лет тридцать с гаком назад ходил из Юровки в Уксянскую школу. Большой дорогой, как мы называли грейдер на Долматово, получалось в два раза дальше, на попутный грузовик осенью не было никакой надежды. Редко показывались тогда машины, а зимой и вовсе пустел «большак», превращался в захудалую проселочную санную дорожку. Вот и спрямлял я по снегам на лыжах путь до райцентра через поскотину, пашни и леса. До самой водополицы сохранялась моя лыжня, дольше суметов не таял ее «черепок» и по нему в наст добегал я до «района» даже и без лыж.
…Матерущие березняки и осинники скрывали тогда длинное Горелое болото, где весной копилась вода от самой Юровки, и стекала она низиной в речку Богатую, а та впадала в речку Барневку далеко-далеко, аж у села Бараба. Теперь наросли молодые леса, но по делянам оставались семенные деревья и многие я признавал как спутников своей юности. А возле давно высохшего лесного болотца у Юровской грани уцелела моя береза: на ее стволе высоко от земли вырезал я складешком имя первой любви.
Обсохли и обвалились снизу сучья, но и в валенках я все-таки влез на растолстевший сук, где ранним майским утром долго и старательно — опоздал на первый урок и был вызван в учительскую — по белому стволу резал складешком аршинные буквы. И рука моя шарила по коре, словно искала в извилинах-морщинах теплое и живое имя девушки…
Широкие охотницкие лыжи выкатили меня на нетронутую целину последней пашни перед Юровской поскотиной. Вот пересеку ее, а там за тальниками и ленточкой березняка будет начало Горелого болота. Можно бы и попрямей, однако вспомнилось остережение отца. Услыхал он в боковушке, что я собираюсь на мамину родину пройти на лыжах прямиком лесами, приоткрыл дверь в сенки и зашептал:
— Ты, Вася, постерегись лося у Горелого и Маланьиного. Бродит тама старый бычина и на людей кидается даже зимой. Угрюмым его юровчане прозвали. Без оружья-то и вовсе с ним лучше не видеться, попугать и то нечем…
— А-а, да чего я ему худого сделал! — засмеялся в ответ отцу, но он, старый охотник, даже нисколько не улыбнулся.
— Постерегись, — окреп голос отца. — Вправду, лось ненормальный, ишшо лет шесть назад подступал он ко мне у Горелого. Косил я там осенью траву, только собрался литовку полопатить оселком, а он и высунься из куста. Здоровенный, мордастый, рога — что те таловый куст! Фырчит, копытами передними молотит землю, а сам шары с меня не сводит. Я уж было березу подглядел и литовку к обороне изготовил, да тут лосиха откуда ни возьмись на кромке, и он к ней ушагал. За подводами и машинами, говорят, бегает…
Оглянулся в последний раз на родную березу — одинокую среди молодняка, и скатился с пригорка к ракитовой низине. Вся-то она истолчена зайцами, прострочена аккуратно лисами, а эвон там что за тропы-борозды? Конечно, лосиные наброды — и давнишние, затвердевшие, и недавние, свежие. По старым следам судить — трое лосей живет, однако тут вот уже вдвоем бродили, и один из них сеголеток.
В перешейке между Горелым и Маланьиным болотами выбрал я старый пень, смахнул с него снежный шлем и уселся передохнуть. Близость поскотины за Маланьиным болотом и родимой Юровки приблизили отца с его тревогой за меня. Ну, где он Угрюмый?
— Шшок, шшок, туто-ка, туто-ка, — запереговаривались сороки на осинах по берегу Маланьиного, и я впервые за дорогу повеселел — одиночества будто бы и не бывало.
— Здесь, здесь я, дома! — гаркнул я в глухоту трущоб болота, и эхо всполошило не только сорок, и стайку чечеток, и беляк вылетел из куста — окружнул меня и выправился тропой в камыши Горелого болота, в тамошнюю непролазь застаревших березок и тальников.
Приготовился крикнуть еще что-нибудь озорное, но тут совсем рядом затрещали кусты, зашаталась и распалась на лету березовая сушина. Шум не стихал, а на опушке словно из снега поднялся, вырос и забурел огромной тушей могучий лось. Как так он только продрался болотом с такими рогами?
Бык смотрел не в мою сторону, а назад, в болото, где все еще потрескивали кусты. Он ждал, конечно, свою семью. Однако к нему выбрался только светло-шерстный лосенок и… больше никто не тревожил болото. Комолой башкой сеголеток прикоснулся к задней ляжке сохатого, задышал ему в белесый пах.
«А что, если он и есть Угрюмый? А что, если двинет бычина сюда?» — приморозило меня к пеньку. Ни единой подходящей лесины… Постой, постой, пусть его зовут Угрюмый, но я ведь вижу, как он по-отцовски заботливо и ласково лизнул в лоб лосенка, поглядел выше Горелого болота и спокойно заторил через поле в леса, на север — все тем же известным переходом, и все туда, в сторону далекого города Шадринска…