На одноглазом прибыл не дядюшка Эш. Это вернулся Сэм. После обеда мальчик сел на одноглазого, а дожидавшийся его Сэм — на второго мула из фургонной упряжки, и часа три с лишним они ехали без дороги, без сколько-нибудь приметной тропки сквозь пасмурный, быстро вечереющий день и забрались в места, где мальчик еще ни разу не был. Тут он понял, почему Сэм посадил его на одноглазого мула, который не боялся крови и звериного духа. Второй мул вдруг шарахнулся, рванулся было прочь, но Сэм уже спрыгнул на землю; мул упирался, натягивал, вырывал повод, а Сэм, уговаривая, вел, тащил его вперед — привязывать было рискованно, — и мальчик тоже слез со своего, спокойного. Стоя рядом с Сэмом в меркнущем зимнем дне, в густом, огромном сумраке дремучего леса, он молча смотрел на гнилую колоду, изборожденную, насквозь продранную когтями, и на кривой отпечаток чудовищной двупалой ступни в сырой почве возле колоды. Теперь стало понятно, что звучало в лае гончих в то утро и чем пахло из-под кухни, куда они потом забились. Он ощутил в себе самом, хотя слегка по-иному, по-человечьему, это тоскующее, покорное, униженное чувство собственной хрупкости и бессилия (но не трусости, не колебания) перед вековой чащей; рот наполнился внезапной, медного вкуса слюной, что-то резко сжалось в мозгу или под ложечкой, не поймешь где, и не это главное; главное — он впервые сейчас осознал, что зверь из рассказов и снов, с незапамятной поры не дающий ему покоя, а значит, и брату, и майору де Спейну, и даже старику Компсону всю их жизнь не дающий покоя, — что это живой медведь, и если, отправляясь каждый ноябрь в лагерь, они и не рассчитывали его затравить, то не потому, что он бессмертен, а потому, что травля была пока делом безнадежным.
— Значит, завтра, — сказал он.
— То есть завтра попробуем, — сказал Сэм. — У нас еще нет собаки.
— У нас их одиннадцать, — оказал он. — Они же погнали его в понедельник.
— Ты слышал гон, — сказал Сэм. — И видел их потом. Собаки у нас еще нет. Хватило бы одной. Но такой у нас нет. Может, такой вообще нет. Одна пока надежда, что он сам оплошает и выскочит на кого-нибудь, кто не любит мазать.
— На меня-то не выскочит, — сказал мальчик. — На Уолтера, или на майора, или…
— Может, и на тебя, — сказал Сэм. — Ты завтра смотри в оба. Он ведь умный. Иначе бы не прожил столько. Если его прижмут и придется прорываться, он выберет тебя.
— Как это? — сказал мальчик. — Откуда ему знать… — Он не кончил. — По-твоему, он уже знает, что я здесь в первый раз и не успел еще себя проверить…
Он опять не кончил, глядя на Сэма во все глаза, и сказал уже покорно, без изумления:
— Значит, это он меня приходил смотреть. Ему, наверно, раз только и нужно взглянуть.
— Будь завтра начеку, — сказал Сэм. — А теперь нам пора в лагерь. И так уже ночью вернемся.
Утром охотники отправились в лес тремя часами раньше обычного. К ним присоединился даже дядюшка Эш, повар майора де Спейна, считавший себя поваром сугубо лагерным и ездивший в лес не на охоту, а на стряпню; но довольно было и простого пребывания здесь, леса и на него наложили печать, и теперь рваное собачье ухо, и плечо, и беспалый след в болотной почве будили в нем тот же отклик, что и во всех, включая мальчика, всего полмесяца назад вступившего в лес. Они ехали — пешком добираться было слишком далеко, — мальчик и Сэм с Эшем в фургоне при собаках, а Маккаслин, майор де Спейн, генерал Компсон, Бун, Уолтер и Джим по двое на лошадях; снова, как в первое утро полмесяца назад, сизый рассвет застал его на лазу. Сэм поставил его, ушел, и он встал, держа на изготовку чересчур громоздкое для него ружье, собственность майора де Спейна, которое мальчик раз только испробовал: в первый же день всадил в пенек один заряд, чтоб испытать отдачу и научиться перезаряжать. Он стоял спиной к большому камедному дереву, у неширокой заводи; черная недвижная вода тихо вытекала из тростников, проползала полянкой и снова уходила в тростники, где, невидимый, барабанил по сухому стволу крупный дятел, которого негры называют Божьим Барабанщиком. Место было как место, мало чем отличалось от того, где он становился каждое утро; окрестность была хоть нова, но привычна не меньше той, которую за две недели он вроде немного уже изучил, — такая же пустыня, та же дремучая глушь, где слабый и робкий человек прошел, но ничего не тронул, не оставил ни следа, ни зарубки; должно быть, вот так же точно выглядела она, когда древнейший, еще доиндейский предок Сэма Фазерса впервые прокрался сюда и озирался, готовый обрушить дубину или каменный топор или пустить стрелу с костяным наконечником; разница была лишь в том, что теперь мальчик уже изведал запах, шедший из-под кухни, где затаились гончие, видел ободранную спину и ухо собаки, проявившей храбрость, чтобы, как сказал Сэм, сметь и впредь называться выжловкой, а вчера и отпечаток живой двупалой лапы увидал у изодранной когтями колоды. Гона не было слышно. Ни лая, ничего. Но дятел вдруг замолк, и мальчик понял, что медведь здесь и смотрит на него. Откуда-то. То ли из тростника, то ли сзади, из-за деревьев. Он застыл, сжимая бесполезное ружье, понимая уже, что оно не сгодится ему на этого зверя ни сейчас, ни после, и ощущая во рту нехороший, медный привкус, который присутствовал в донесшемся тогда из-под кухни запахе.
Медведь ушел. Сухой стук дятла возобновился так же внезапно, как оборвался, а немного погодя и собак как будто стало слышно, донесся слабый, невнятный шум, воспринятый не сразу, а через минуту или две, должно быть; донесся и уплыл, заглох. Далеко где-то прошли, да и собаки ли то были. И если медведя гнали, то не этого — другого. Вместо них из тростников явился Сэм, перебрел через воду, за ним следовала раненая выжловка неотступно, как легавая. Она подошла к мальчику и, вздрагивая, прижалась к ноге.
— Я и не увидел его, Сэм, — сказал он. — Так и не увидел.
— Знаю, — сказал Сэм. — Он тебя зато увидел. И не зашуршало, значит?
— Нет, — сказал мальчик. — Я…
— Он умный, — сказал Сэм. — Слишком умный.
Снова глаза Сэма вспыхнули темным и грозным огнем; он глядел на собаку, прижимавшуюся к ноге мальчика и дрожавшую мелкой, непрерывной дрожью. Капельки свежей крови алыми ягодами повисли на собачьем плече.
— И слишком большой. Собаки у нас пока нету. Но может, еще будет.
Впереди ведь охоты, еще и еще. Ему всего одиннадцатый. И во мгле будущего, где рождается и принимает облик время, мерещились мальчику двое: неподвластный смерти старый медведь и он сам — рядовым, но участником. Ибо теперь он знал, чем несло от попрятавшихся собак и что омедняло слюну, он познал страх — так при виде женщины, много любившей и любимой многими, или даже только при виде ее спальни в подростке, в юноше пробуждается знание о любви и страсти, об извечном опыте и наследстве, во владение которым его еще не ввели. «Выходит, придется мне его увидеть, — думал он без трепета и без надежды тоже. — Придется взглянуть на него». И настало лето, июнь. Они снова приехали в лагерь — отпраздновать дни рождения майора де Спейна и генерала Компсона. Хотя первый родился в сентябре, а второй среди зимы и лет на тридцать раньше майора, но каждый июнь они с Маккаслином, Буном и Уолтером Юэллом (а отныне и мальчик вместе с ними) отправлялись на полмесяца в лагерь ловить рыбу и охотиться на белок, индеек и — ночью, с собаками — на енотов и диких котов. Точнее, удили, стреляли белок, травили енотов Бун и негры, а теперь и мальчик; признанные же охотники майор де Спейн и старик Компсон (проводивший эти две недели в кресле-качалке у казана, где тушилась дичина, помешивая, пробуя да отпивая виски из жестяного ковшика, и тут же дядюшка Эш с сердитыми поварскими придирками и Теннин Джим с бутылью наготове) и отнюдь не старые Маккаслин и Уолтер Юэлл били только диких индюков из пистолета, на спор или для упражнения в меткости, а до прочего не снисходили.