Ферму он оставил ей. Джон Эвери, ее брат, вскоре после смерти Саймона тоже поселился здесь, и теперь сквозь его прежнее бесшабашное мальчишество проглядывала порой взрослость, пока что, впрочем, довольно комичная; но она помогла Джин преодолеть тот мрачный порог, что отделял ее от нормальной жизни, и постепенно вернуть прежний интерес к происходящему вокруг; вместе с этим постепенно вернулся и ее прежний, нечасто вспыхивавший легкий короткий смех.
Идея развести овец целиком принадлежала Джону, и, когда пять штук пропали, он страшно разгневался, решив, что животных просто украли. Но когда их цветной управляющий Генри Эппельс отыскал в кустах полуобглоданную ярку, Джон пригласил Япи Кампмюллера, владельца соседней фермы, тот сразу заявил, что это работа леопарда, и предложил поставить самострел.
Кампмюллер всегда заботился о них, точно добрый дядюшка. Именно он во время похорон Саймона нес покров для гроба. Его попросила об этом Джин, и Кампмюллер не забыл об оказанной ему чести, ибо Джин таким образом как бы публично признала его ближайшим другом покойного. С тех пор он взял на себя обязанность быть ей защитником, хотя и ничуть не изменил своей обычной грубовато-добродушной манере вести себя. Она раньше не была с ним близко знакома, воспринимая просто как соседа. Он вечно носил, казалось, одну и ту же рубашку цвета хаки и пропотевшую шляпу. Это был крупный мужчина с загорелым лицом, громким смехом и голосом. Даже для его роста руки, ноги и уши у него были слишком большие. Саймон уверял ее, что Кампмюллер далеко не так прост, как кажется на первый взгляд, однако их взаимное чуть ли не обожание все же оставалось тогда для Джин загадкой, хотя теперь она уже догадалась о причине этой любви. И еще она поняла, что Кампмюллер почти в два раза старше ее.
Их ферма в предгорьях Лангеберге занимала более шестисот гектаров и сменила уже немало владельцев. Почвы здесь были во всех отношениях бедные, и местные земледельцы любили перечислять, чего именно в них не хватает, часто споря друг с другом и восхищаясь, как это им удается все же с такой землей управляться, ибо большая часть фермеров в этом смысле оказывалась примерно в одинаковом положении.
Да, возделывать эту землю было трудно, но места здесь оказались красивые, а Джин вполне могла позволить себе заниматься фермой лишь с помощью чековой книжки.
Ее ферма, как и многие соседние, располагалась на равнине, протянувшейся с востока на запад между горами на севере и морем на юге. С гор сбегало множество речек и ручьев, которые прорыли узкие, с крутыми обрывистыми берегами овраги и ущелья, превратив равнину в этакие «американские горы», фантастическими изгибами тянувшиеся сквозь густые леса к побережью. Ручьи часто сливались друг с другом, и прорытые ими овраги тоже соединялись, перекрещивались и бежали дальше неровными зелеными волнами с проблесками пенноокрашенных скал в местах своих скрещений, а ручьи постепенно превращались в реки, лениво стекавшие в низменные эстуарии и впадавшие в море; порой они неторопливо несли свои воды над белым песчаным дном, а порой — неслись стремительным потоком и жадно лизали могучие контрфорсы скал. Густо заросшие деревьями расселины были похожи на разветвлявшиеся артерии, тянувшиеся от лесистого горного массива и снабжавшие равнину живительной силой, дабы дикие животные могли щипать траву, лакомиться молодыми побегами и рыться в земле на возделанных почвах по берегам рек.
На ферме Джин лишь с одного места можно было увидеть море, однако, когда дул западный ветер, рев океанских волн слышался постоянно и повсюду, подобно грохоту грома или далекой канонаде.
Побережье летом служило курортом для магнатов горнодобывающей промышленности и прочих богатеньких северян, и тогда десятки километров сверкающих песчаных пляжей усыпали купающиеся в бикини, ярких платках и халатах, купленных в Каннах или Сен-Тропе. Синие горы на горизонте и расстилавшиеся у их подножия леса служили для обитателей пляжей всего лишь театральным задником, на фоне которого покачивались в танце парочки и слышалось звяканье льда в стаканах. Стадный характер жизни курортников и стремление к комфорту мешали им проявить интерес к окрестным землям и их обитателям, особенно если это было связано хотя бы с малейшими неудобствами, а лес особого комфорта не сулил, как, впрочем, и горы, которые хороши были лишь в качестве декорации, как и большая часть мелких ферм с их небогатыми белыми или еще более бедными цветными хозяевами.
Когда обезьяны в первый раз вторглись в их старый фруктовый сад, Джин очень рассердилась и удивилась, но когда дикие свиньи и дикобразы вырыли у нее на грядках весь лук, она просто не сумела представить себе, что подобные дикие животные могут фыркать и рыться при лунном свете буквально у нее под окном. Ну а тот факт, что и обезьяны, и дикие свиньи могут служить добычей таким крупным и опасным зверям, как леопарды, она сочла вряд ли возможным в здешних местах; такое могло случиться разве что очень далеко, в северных районах огромного вельда, а потому Джин решила даже не задумываться на сей счет. Она, в общем-то, так и не поверила, что пять пропавших овец стали жертвой леопардов, и потихоньку, чуть ли не виновато, каждый раз проверяла, заперты ли на ночь собаки, чтобы их ненароком не подстрелили.
Солнце, казалось, уже утонуло на дне оврага, и птицы запели по-другому в ожидании сумерек. Где-то в подсознании Джин шевельнулась древняя память об опасностях, которые сулила близкая ночь; это был некий не совсем уснувший атавистический инстинкт, ибо, хотя солнце все еще горячо пригревало плечи, она чувствовала, что птицы уже зовут ее домой, а в кронах высоких деревьев затаились глубокие тени.
Джин резко вскинула голову и огляделась, как бы описав глазами полукруг слева направо. Потом одним грациозным движением вскочила, повернулась лицом к толпившимся у нее за спиной деревьям и принялась одеваться. А на другом берегу заводи, не более чем в тридцати метрах от Джин, самка леопарда, застывшая было при первых проявлениях жизни в неподвижной прежде человеческой фигуре на скале, снова припала к земле в зарослях колючего кустарника и не мигая глядела на молодую женщину, прижав уши и чуть покачивая хвостом.
Самка была озадачена поведением двуногого существа на скале. Его запах она помнила, однако этот запах перебивали какие-то другие, новые для нее ароматы, так что картина в целом не складывалась. К тому же со скалы не доносилось ни звука. Людские голоса были ей не в новинку, а за прожитые годы она научилась отлично распознавать те звуки, которые неизбежно следовали за резким запахом человека. Необычайно тонкий слух, свойственный леопардам, позволял ей расслышать любой шепот, или чирканье спички о коробок, или самое слабое звяканье металлического предмета, или легкий треск зацепившейся за колючку материи — такие звуки на расстоянии совершенно не способно воспринять человеческое ухо, — а потом она точно определяла источник звука и незаметно ускользала прочь. Удивительно ей было и то, что человек на скале был практически неподвижен. А теперь — как, впрочем, и всегда, если проявить должное терпение, — ее враг сам заявил о своем присутствии — начал двигаться и обрел конкретную форму. За спиной самка леопарда услышала тихое нервное шипение: это был ее двухлетний детеныш, который у нее из-за плеча тоже явно наблюдал за человеком, держась в двух шагах позади матери.