Моя машина спешит, торопится поскорее выбраться на Московский проспект. Карай сидит рядом со мной, и на его морде довольство. Иногда он от избытка чувств с радостным повизгиванием тычется черным пупырчатым носом в мою шею. Я полностью прощен за вынужденное предательство, и между нами, как и прежде, царит полное взаимопонимание. Карай незлопамятен, как, впрочем, большинство животных. По нему не видно, чтобы он очень изменился: все такой же поджарый, легковозбудимый, вот разве — немного отощал… Когда, вернувшись, я говорил по телефону с композитором, то не выдержал и попросил поднести трубку к уху Карая. Я сказал ему всего несколько слов, но в ответ услышал такой жалобный лай, что тут же повесил трубку. Я не ожидал, что он сразу узнает мой голос…
Он простил меня сразу, как только я переступил порог. Мне даже показалось, что он ждал меня, потому что совсем не удивился моему приходу. Он не бросился ко мне, как делал это прежде, когда я возвращался домой из поездок, а подошел какой-то странной, вихляющей походкой, уткнулся головой в колени и мелко-мелко задрожал: эта дрожь выражала высшую степень его волнения. И что удивительно — он сразу понял, что я пришел за ним: когда я поблагодарил приятеля и направился к двери, Карай уже стоял у порога и нетерпеливо лаял — торопил меня поскорее уйти отсюда вместе с ним. Я не скажу, что ему было плохо у моего приятеля. Здесь его тоже полюбили за покладистый характер, ум, деликатность. И я видел, что всем им трудно расставаться с Караем, особенно маленькому сыну: он, весь в слезах, убежал в другую комнату и даже не вышел нас проводить. Кто знает, если бы композитор попросил тогда навсегда оставить ему Карая, я, может быть, так и сделал бы, но приятель мой и сам понимал, что собака — это не только радость в доме, но и немалые заботы: вовремя накормить, вывести… К тому же этим летом он собирался со всей семьей в Болгарию — и перед ним встал бы тот же вопрос: а куда деть Карая?…
Когда я уже сворачивал с площади Мира на Московский проспект, меня остановил милиционер. Я еще издали заметил, что он внимательно смотрит на меня, но не понял, в чем дело. Оказывается, улица ремонтировалась, а я проехал под «кирпич»: солнце било прямо в лобовое стекло, и я не заметил знака. Конечно, инспектору ГАИ ничего не стоило одним движением руки показать на объезд, и все было бы в порядке. Но он не показал: с любопытством смотрел, как я еду под «кирпич», и с тем же любопытством смотрел, как я подаю машину назад из-под знака. Произошел короткий, но внушительный разговор о правилах уличного движения; мне бы смолчать, стерпеть — глядишь, и отделался бы рублем, а я заартачился, доказывая, что неделю назад никакого здесь знака и в помине не было, так разве трудно было дружелюбно и предупредительно показать полосатой палочкой на объезд? Возмездие пришло сразу: милиционер проколол за строптивость мой и без того дырявый талон. Карай, наблюдавший из окна машины за нашим диалогом, увидев, что мне приходится туго, яростно облаял милиционера и даже попытался выскочить из машины в полуоткрытое окно, чтобы по-настоящему потолковать с ним, но не пролез — лишь голова да две мохнатые лапы торчали наружу.
Хорошее весеннее настроение будто корова языком слизнула. Как это обычно бывает, я не успел высказать милиционеру все, что о нем думал, и теперь горячо и убежденно высказывал это Караю. В отличие от блюстителя порядка он слушал меня очень внимательно, оттопырив ухо и немного наклонив голову вбок (тогда я еще не знал, что он постепенно глохнет). Выслушав мой сильно затянувшийся монолог, Карай полностью со мной согласился и, положив бородатую голову мне на плечо, попытался таким образом хоть немного смягчить мой праведный гнев…
Уже за Новгородом, кажется, в поселке со смешным названием Харчевня, смешным потому, что ни харчевни, ни какого-либо другого предприятия общественного питания там не было и в помине, Карай удивил и насмешил меня, развеяв остатки дурного настроения, вызванного встречей с инспектором ГАИ.
Я притормозил неподалеку от автобусной остановки, решив взглянуть на задний правый баллон, который, как мне показалось, немного спустил. Воспользовавшись случаем, Карай стремглав выскочил на обочину и прямиком устремился к телеграфному столбу, возле которого (я сразу и не разглядел) стоял участковый милиционер и безучастно смотрел на дорогу. Подскочив сзади к нему, Карай артистически вырвал из его руки полевую сумку, круто развернулся на месте и, радостный, примчался ко мне: получай, мол, трофей… Я, уже было собравшись прикрикнуть на суматошно прыгающего вокруг меня пса, вместо этого от всего сердца рассмеялся. Дело в том, что у инспектора ГАИ, незаслуженно наказавшего меня, была точно такая же полевая сумка. И он, беседуя со мной, раскрыл ее, достал блокнот и занес туда мою фамилию, номер машины. Вот Карай и решил восстановить справедливость. Я извинился перед участковым и вернул ему его законное имущество. Милиционер оказался человеком с юмором и вместе со мной посмеялся над происшедшим. А Карай, отойдя в сторонку, осуждающе смотрел на меня, будто говоря: «Какого черта ты отдал ему сумку? Для чего же я старался?…»
Станция Куженкино всегда была для меня той землей обетованной, где я находил временный покой после разных житейских бурь, остывал, восстанавливал душевное равновесие. Здесь летом жили мои родители, родственники. На чердаке находилась пятиметровая комнатка со сколоченным из сосновых досок столом. На деревянных стенах — несколько незатейливых картин да полка с книгами. Ну, еще с десяток поделок из березового капа, которые я на досуге сделал сам. Здесь мне как нигде хорошо работалось.
Думаю, что и Карай любил Куженкино. Стоило мне зимой в Ленинграде произнести это слово, как он начинал возбужденно носиться по комнате и жалобно повизгивать, тем самым выражая свое желание немедленно направиться туда. Ведь мы с ним каждый год с ранней весны до глубокой осени жили на этой небольшой, окруженной сосновыми лесами станции. У Карая был свой деревянный домик с железной крышей, который по моей просьбе смастерил ему местный плотник. Я набросал туда сена, постелил поверх старую овчину, которую отыскал на чердаке. К моему великому огорчению, Карай долго не хотел жить в этом собачьем дворце, больше того, он его первое время полностью игнорировал: укладывался на траву, на тропинку, на крыльцо — только не в домике. Но однажды, когда разразилась гроза с громом и молниями (Карай, как и все собаки, боялся ее), он при первом же ударе грома опрометью бросился в домик и надолго затих там. С тех пор он стал постепенно обживать свои хоромы.