— Налей немного в кружки. Остальное оставь. Еще кто-нибудь в гости придет.
— Авдо, да у меня больше рюмки и душа-то не принимает. Разве из уважения к тебе.
— Рюмка-то у тебя, бойё, однако, с ведро будет.
Настроение у всех было отличное. Мы выпили, закусили.
— В молодости на спор я по десять сигов за один раз съедал, — говорит Андрей.
— Расколоткой? — удивляюсь я. — Тут же полкилограмма в одной рыбине.
— Некоторые больше будут, — добавляет Авдо. — А брюхо не заморозил?
— Не десять, а двух-то съедал. И без спиртного. Я уж его так, годом да родом принимаю. А что, Авдо, плеснем еще помаленьку, так, с ножовый обух.
— Однако, плесни, — великодушно разрешает Авдо.
После ужина мы отдыхаем. Авдо убрала посуду и курит. Андрей лежит на оленьей шкуре. Я растапливаю печку: мы не заметили, как она прогорела и в палатке стало прохладно.
— Вы тоже живете в палатке? — спросил я Андрея.
— Нет. У нас зимовье, просторное, светлое.
— А для Авдо почему зимовье не срубите?
— Однако, на каждом собрании охотников говорю. Управляющего Михаила Фаркова ругаю, — оживилась Авдо. — Никакого толка. Так в палатке мерзну. Сколько раз болела.
Михаила я знаю. С ним мы росли, вместе служили в армии. Парень он толковый. Грамота у него небольшая, но природа наделила его цельным умом.
— Он же охотник толковый, — заметил я.
— Пошто плохой охотник будет, — проговорила Авдо. — Сама учила. И начальник хороший.
— Тогда в чем же дело?
— Людей никуда не хватает, — отметил Андрей.
— Куда же люди деваются?
— Уезжают. Отжили свой век маленькие деревни.
— Что-то не пойму вас.
— А что тут понимать? Тридцать семей у нас на селе. А вы посмотрите, кто в этих семьях — старые, пожилые да малые дети. Молодежи-то нет. Парни уходят служить в армию и не возвращаются. У меня три брата. Один токарем в Ангарске работает, второй — шофер в Иркутске, третий — летчик. Сын десятилетку закончил и остался в городе, пошел на стройку, на электросварщика учится. Как-то младший брат приезжал. Охотник он хороший. Тайгу любит. Стал я его ругать, что уехал он из деревни. А брат и говорит: «На кой шут мне эта тайга? Отработал я в городе восемь часов у станка, пришел домой, у меня никаких забот. Смотрю телевизор, или идем с женой в театр. Или книгу почитаю. Вместе с женой поступили в институт на заочное отделение. Через пять лет инженерами будем. А что здесь? Из всей культуры — раз в неделю кино, да и то старое. Сходил посмотрел кино, а дальше что? Пришел к товарищу, он бутылку на стол, загуляли. Завтра он ко мне приходит. Опять та же история. Да и не только молодежь уезжает. Подрастают дети, учить их надо. Можно в интернат посылать. Но когда дети при родителях, все-таки лучше. Семей десять уехало в райцентр, в город».
— Но что-то надо предпринимать, чтобы люди оставались. Строить школы, клубы.
— Мы об этом уже толковали. Ничего не получается. Построй школу-десятилетку, надо пятнадцать — двадцать учителей. А кого учить? В каждом классе по два-три ученика будет. Не получается со школой. Построим клуб. Приду я в него. А что там делать буду? Нанять кого-нибудь, чтобы меня развлекали? Пустой разговор.
— Но кто-то же остается в селах?
— Остаются, у кого детей нет. Или родственники в городе, к которым можно отправить детей. Но я бы давно закрыл эти деревни.
Жалко эти захолустные уголки. Ведь это же — мое детство, моя юность. Но ловлю себя на мысли: а желал бы ты, чтобы твои дети росли в этом забытом богом медвежьем углу, не зная, что такое телевизор, театр, Дворец пионеров? Конечно, нет. Да и сам-то я недаром изменил тайге.
Жизнь безжалостна. Пока страна экономически была слабой и в образовании ориентировались на семилетку, тихая и сытая жизнь в этих уголках устраивала людей. Но вот на заводы и фабрики пришла автоматизация, а в села — первоклассная техника. К станку встал рабочий со средним образованием. И первой против медвежьих углов восстала молодежь, она ушла из деревень-хуторов. И за несколько лет десятки маленьких деревушек прекратили свое существование. Остальные доживают последние дни. И если бы даже кто-то очень захотел, их уже теперь не спасти. Они отжили свой век, как отжила соха, как отжила юрта.
И чего жалеть? Конечно, все это наше детство и юность, дорогие образы и воспоминания. Но ничего не остановить и не изменить. Да, впрочем, — все к лучшему…
Новое время, новые песни…
Назавтра я проводил Андрея до подножия Биракана. Утро было неспокойное: порывами налетал ветер, глухо роптала тайга, стаей низко пролетали облака. Снег посерел. Соболи залегли в дупла, птицы попрятались в глухих местах. Только вечные труженики — дятлы вяло перестукивались. Мы закурили. Андрей подал мне руку.
— Хорошего вам промысла, — пожелал он.
— Спасибо. Привет Валентину.
— Передам. А зимовье Авдо мы срубим. Нынче же летом.
Мы разошлись. И пошли дни своим чередом. Я немного пообвык и чувствовал себя в тайге уже увереннее. Вошла в форму и Назариха. Работала она неутомимо. И капризная охотничья удача теперь не обходила нас стороной.
Вот и сегодня мне здорово повезло: добыл черного соболя с желтой грудкой и белой осью. Такой красоты я еще не видывал.
— Однако, бойё, опять ты охотником стаёшь, — улыбается Авдо. — Игольчатого соболя нашел.
И в самом деле, в шкуру будто натыканы серебряные иголки. Кажется, тряхни соболя — и серебряным звоном наполнится палатка.
— Я таких не раз добывала, — говорит Авдо.
— А я первый раз вижу.
— Добрые духи посылают удачу.
— Добрые духи… Видимо, Назариха с ними в большой дружбе.
— Пошто Назариха? Старику гостинец приносишь. Он добро шибко понимает.
— Интересно, сокола бы натренировать ловить соболей?
— Какая из сокола собака? Чудишь маленько.
— Нет, Авдо.
— Ловушки можно ставить.
— А вы почему не ставите?
— С собакой люблю охотиться. Когда соболя гонишь, шибко на душе хорошо. Ловушку ставить — радости в охоте нету.
Авдо вздевает на прутик шкурки белок, вешает их на стену у входа и закуривает. За палаткой бушует ветер, налетает порывами, бьет по брезенту, нудит в ветках. У ручья заскрипело дерево, и лес будто наполнился криком чаек. Кажется, что они мечутся над палаткой, задевают ее крыльями.
— Авдо, слышишь, чайки плачут…
Авдо прислушалась.
— Однако, ветер с моря принес их голоса. А ты знаешь, бойё, пошто плачут чайки?
Нет, этого я не знаю.
— А ты знаешь, бойё, пошто у чаек нет слез?