— Говорят, дедушка, соль ваша здешняя нехороша и рыбу только портит? — спрашивал я.
— Нет, напрасно. Это только российские господа говорят так про нашу соль, этому вы не верьте, потому если бы омулек-то от соли портился, так кто же бы его стал покупать? Нет, соль у нас чудесная, право.
— Так зачем же к вам из Западной Сибири соль сюда привозили?
— Да, это действительно было. Только это не для омуля, а был, значит, разговор о том, что, якобы, паисную икру приготовлять из нашей здешней икры; ну для этого, действительно, наша соль не по скусу пришлась. Привезли было из Тобольской губернии, из Омского округа, есть там соляные озера, Коряловские называются, вот из них-то, значит, и привезли соль, да тоже дело-то не удалось, так его и оставили. Да оно и лучше.
— Как лучше? Отчего?
— Да так. Зачем оно? Слава Богу, рыбка нас кормит, икорку мы тоже солим понемногу. Мы, ваша милость, очень довольны от Господа…
— Какие же здесь у вас главные рыбные промыслы?
— Промыслов здесь, батюшко, много. Байкал велик. Вот мы здесь около нашего места рыбушку ловим, другие в другом месте… Есть промыслы почти на каждой речке.
— Какие же, я спрашиваю, главные-то? На которых больше рыбы ловится?
— Кто их знает. Год на год не приходится. Нынче здесь много, а на другой год в другом месте… Большими-то промыслами считают у нас селенгинские, а после них баргузинские, потом котцовые, Коргу… Ну дальше-то уж, пожалуй, и помельче.
— И все омуль?
— Все больше он, омулечек, наш-то кормилец. Попадает тоже, только уж так, за компанию будто, другая рыба, — той уже не в пример меньше. Омуль у нас здесь, все равно что царек! Недаром про нашего брата сибиряка и пословица сложилась, что ежели, говорят, сибиряк умирать будет, так ему губы только помажь омулем, — сейчас оживет… Есть у нас еще здесь, ваша милость, рыбушка одна, голомянка прозывается. Это уж совсем особенная рыбушка, маленькая она такая да жирная, ну вот все равно, что один жир! Особенная рыбушка, и нигде больше о такой рыбе не слыхать. Поймать ее нельзя, в невод не попадается, потому мелка уж очень, проскакивает из невода; на удочку никогда не идет, да ее и не видать около берега в тихую-то погоду.
— Как же вы ее ловите?
— А ловим мы ее… Да чего я говорю? Какое — ловим. Мы ее совсем и не ловим, а просто собираем руками по берегу.
— Как же так? Разве она на берег выходит?
— Нет. Бедная она, голомянка-то эта, совсем она бедная рыбушка, нам ее и самим-то жалко, признаться, — маленькая уж она очень: силенки-то видно у ней нет вовсе… Ветра ведь здесь, по осени-то особливо, бывают большие, ну как поднимется большой ветер, гора, ее бедную, голомянку-то, вместе с волнами и выбрасывает на берег, тут она с одново разу и жизни решается. Где камень, где што и песок ведь тоже жесткой, особенно как ее бедную с размаху-то выбросит… Затихнет эта буря и пойдут наши ребята, бабы и девки по берегу, голомянку собирать. Потом мы ее приготовляем на масло: вытопим, значит, жир и едим его вместо масла, ничего, ладно, кушанье скусное. А то, рассказывают наши зверопромышленники, как медведь эту голомянку жрет, — просто удивленье. Тоже сметил и знает, в какую пору надобно к берегу выйти, и выйдет. Буря уляжется, он и шастает с горы, из лесу-то густова на берег, нагребет лапой этой голомянки кучу и шамкает. Зверь, зверь, а догадка есть, — тоже небойсь безо время не пойдет по берегу, голомянку искать[6].
— Какие же у вас здесь больше ветра дуют? Вот вы давеча упомянули какой-то ветер, горой его назвали.
— Да, это точно. Есть у нас здесь гора ветер. Этот ветер самый что ни на есть опасный (NW); набегает он всегда почти вдруг, нежданно-негаданно. Наши корабельщики и знают его только по одной маленькой тучке, которая незадолго до этой горы в небе показывается. Тучка-то эта такая маленькая, с пятнышко, а уж опытный корабельщик ее увидит. Дует гора сильно и дует все из падей, которые между горами находятся. Такой же, только немного поскромнее, есть ветер сиверко (N), дует он сильно осенью и холодный такой, так лицо-то ровно бы ножами режет. Другой раз навстречу этому сиверке полетит другой ветер и пойдут на море спорить, забурлят, поднимут воду и толкунцы разведут.
— Что это значит толкунцы?
— А толкунцы значит — валы с разных сторон на море набегают один на один и начинают бороться, от этого по волнам беляки поднимаются; ну наш брат помор и видит, что Святое море забурлило, рассердилось.
— Какие же еще есть ветра?
— Есть ветер култук (SW). Этот ветер самый что ни на есть лучший и благоприятный для плавания нашим кораблям, когда они бегут из Лиственничной в Селенгу. Для этого пути он самый способный. Потом есть два ветра: баргузин (О) и верховик (NO); эти способные ветра из Селенги к Лиственничному идти. Неспособный и бойкий ветер шелон (SSO); сердитый этот ветер и нашим кораблям плохо, когда они в ту пору около Лиственничной стоят: рвет он их с якорей и качает без милосердия. Есть ветер полдень (W), он самый тихий, его как будто у нас и нет, — редко-редко когда подует. Ну еще есть ветер с земли, снизу будто дует, со дна моря: зовут его наши корабельщики, — холод (SO). Вот и все я вам ветра наши рассказал, больше у нас никаких ветров и нет. Ветра-то, они летом-то и ничего бы. А теперь вот пора такая начинает, что в них никакого и порядку не будет, начнут дуть, то один, то другой, до половины-то зимы так принаскучат, что хоть бежать отсюда так в пору.
— Бурное ваше море, дедушка, неспокойное. О нем у нас и в России говорят, что оно бурное, сердитое.
— Напрасно они это говорят, ваше почтение, и вы этому не верьте. Наше море сердито да милостиво, покачает, поломает судно, а все же людей не погубит. Недаром же его и называют: Святое море. А Святое оно потому, что в нем ни одна душа христианская не погибла.
— Не может этого быть, дедушка, неправда. Нельзя этого утверждать.
— Нельзя этого, батюшка, про другое место утверждать, а про наше Святое море можно, потому оно Святое… Да вот я вам расскажу, какой однажды был с нашими ребятами случай.
— Расскажите, — согласился я.
— Было дело лет тому десяток назад. Возвращались наши ребята из-за моря, кладь возили они в ту сторону и ехали обратно с пустыми санями. Долго что-то они в Иркутске позамешкались, а время было позднее: апрель на исходе и солнышко уж грело совсем по-летнему. Было у них лошадей сорок с сорока санями, да их самих видно человек пятнадцать. Выехали они с Лиственничной пристани рано-рано поутру, норовили, значит, так, чтобы к вечеру-то добраться до Посольского. А время, говорю, было позднее и почтовые станки давным-давно были сняты, ездили голометью, прямо то есть наперерез Байкала. Поехали наши ребята; едут и думушки не думают о том, что время наступило весеннее. Только отъехали они верст 30, стали замечать, что лед все мягче и мягче; чем дальше, тем труднее лошадям идти стало. Остановившись было, подумали маленько, да и опять поехали, — дескать, ничего, Бог поможет. Кони у них стали уставать и чуть только ногами передвигают, а ноги-то давно уж по колено в воде; взмолились мужики, почесались, а возвратиться назад не хотели, потому — дорого стоит содержать на чужом дворе коней, да самим месяца полтора без дела проедаться. Постояли опять немного, посмотрели на все четыре стороны, видят по разным своим приметам, что отъехали разве-разве верст 40, а дело уж к вечеру подвигалось, солнышко спряталось за высокими горами. Опять поплелись; смеркаться стало; мягкий снег стал порошить, да такой теплый-теплый, — падает и тает, глаза у ребят залепляет своими хлопьями, — вперед ничего не могут разглядеть. Стемнело. Ночь сделалась такая темная, точно вот осенью, — все небо заволокло. Мужики вздыхают, охают, молитву к Господу творят, а все потихоньку вперед да вперед двигаются. Лошади совсем уморились да и тоже стали побаиваться: где помягче место — не идут, пятятся назад. Только так-то проплелись еще много ли, мало ли, вдруг передняя лошадь совсем встала; а снег все сыплет да сыплет, ровно пухом и тает на лету, сыплет и тает, глаза мужикам залепляет… Тишь такая на море стояла, теплота — страсть! Встала лошадь и не идет. Парень ее было стегнул; лошадь лягнула ногой — не идет. Подошли человека три, смотрят, — вода, трещина на льду сделалась сажени на две шириной, а где конец этой трещины, только один Господь батюшка знает. Поехали они искать конца этой трещины вдоль по морю, да так всю ночь и промаялись, а конца не нашли. Устали бедные, истомились, проголодались; а море все нет-нет да и выстрелит, да страшно таково выстрелит и глухим таким шумом подо льдом загудит, загудит… Это значит в другом месте по морю опять новая трещина сделалась. Стало светать, а ребята наши все на середине моря, все около трещины возятся и перебраться через нее не могут. Были с ними, на всякий случай, лома два-три, да лопат тоже штуки четыре-пять; — стали они заводить льды в трещину, отбивали, значит, их ломами от одного места да и запруживали ими трещину; к полудню-то, видно, кончили работу, сделали ледяной переход. Стали переправляться. Кони, которые бывалые да опытные, те уж знали, как надо действовать и тихонько перебирались по льду по трещине, а молодые-то лошади, неопытные-то, пятились, боялись и не шли; стали их связывать, да на санях перетягивать через трещину. Перетянули одну, другую, только потом сани стали грузнуть, лошадь еле-еле перетянули на санях-то, а лед совсем измялся, как каша какая стал. Видят, дело плохо. Пугнули было лошадей кнутами, авось с маху перескочат; лошади не идут, только одна бросилась с маху и затонула; мучились, мучились, вытягивали ее, — ничего не могли сделать: силы-то нет да и лед-то мягкий. Перетащили они лошадей пятнадцать, а остальных не могли: так их бедных на верную смерть и оставили. Жалко было им на них смотреть, а они вот ровно как будто люди, видят, что им бедным плохо приходится, повесили головы низко-низко и печально так смотрят. Мужики всплакались. Потащились дальше; идут-идут да посмотрят назад, а бедные лошадки все стоят около трещины… И те, которых они перетащили, тоже, говорят, поворачивают головами-то назад, — бедные лошадки! Потащились они еще немного и все им путь труднее и труднее делался. Только до того дошло, что лошади стали по брюхо во льду грузнуть. Видят мужики, дело плохо, — побросали лошадей, сани и пошли одни. Двигаются кое-как, по колено в воде, силы-то идти не хватает, голодны, а идти надо: умирать на море не хочется. Солнышко весело таково играет и еще больше их печалит, — потому того и гляди, что вся ледяная каша растает. Господи! Сколько горя тут было! Потом, когда они рассказывали, так просто мороз продирал по коже… Ну, прошли они еще, много ли, мало ли, — идти стало нельзя, ноги уж очень глубоко грузнут во льду, а силы и совсем не стало; свалились ребята на брюхи и лежат на льдине, почитай совсем в воде. Смотрят, — селение наше Посольское стало видно, крест монастырский на солнышке играет. Заплакали ребята, завыли, на церковь Божию глядя, и стали они разные обеты давать, батюшке угоднику божию Иннокентию иркутскому, — крестятся, плачут… Только что же? Лежат они на льду, совсем, значит, обессилели, а монастырская церковь к ним все ближе и ближе, — вот уж и берег стали различать, лодки на берегу видят, народ… Крестятся ребята и дивятся!.. Еще ближе берег стал, и тут только они заметили, что Святое море тронуло льды и их на большущей такой льдине к берегу прибивает. А с берега уж давно лодок пятнадцать отчалило и пробираются между льдинами. Так и спас их батюшка Иннокентий угодник. Вышли они на берег и пошли прямо в монастырь, молебен служить. Собралось все наше селение в церковь, тесно стало, вот точно как в Христов день. На лицах у всех такая радость, и плачут-то все, и улыбаются, и уж я не могу вам, ваша милость, рассказать, каково хорошо тогда было у всех на сердце. Малые ребятишки, женщины, девушки, старики, — все собрались в церковь и в церкви же целуются, обнимаются со своими спасенными родными, — не могут, значит, чувств своих удержать. И что же, ваша милость, наше Святое море сотворило? Ведь вы просто не поверите!.. Пока мы все во храме Божием были, благодарили Господа Бога, а море уж успело все льды унести к Баргузину, выходим, смотрим, — лето: снаряжай судно, да и поезжай в море. Вот оно каково, Святое-то море! Золота, серебра, товаров всяких, чаев китайских много оно проглотило, а души человеческой ни одной… С чаями так завсегда уморительно бывало. Потонут, например, чаи, и кажись, кончено уж, поминай как звали, так нет: пройдет этак неделя-другая, — все ящики всплывут поверх моря и начнет их ветром вышвыривать на берег. Ящики, как ящики, а чаю в них нет: Байкал весь его себе заберет, омуля видно им угощает; а делается эта штука, надо быть, оттого, что когда чаи-то потонут, кожа-то на них размокнет, ну и начнет в ней камышовый-то ящик трясти в разные стороны, весь чай-то из него и вытрясет. Золото, так вот то не выбрасывает. Раз как-то купец ехал в Кяхту, вез он тогда много золота контрабандой и все его в Байкале утопил. Так весь его экипаж со всем добром и ухнул, зимой дело было, тоже перед весной уж…