– Другие? – Чернышев свирепо взглянул на Раю, затем на юного четвертого помощника Гришу, который тут же уткнулся в свою кружку. – С другими ты можешь на берегу луной любоваться! Тьфу ты, язык обжег! Так вы, Корсаков, путаете…
– Виктор Сергеевич, – подсказал Корсаков.
– … вы путаете, – не моргнув глазом, продолжал Чернышев, – две вещи: судовождение и управление судном. Судовождение, то есть проводка судна из пункта А в пункт Б, осталось неизменным со времен досточтимого Колумба – штурман прокладывает курс и определяет координаты. Изменилась лишь техника: раньше определялись простейшими приборами, а теперь какой только электроники у нас не напихано. Поэтому и говорю, что судовождение не искусство, а ремесло. Другое дело, – жуя бутерброды и осторожно прихлебывая, менторским тоном поучал Чернышев, – управление судном. Дай, к примеру, десяти капитанам ошвартоваться – каждый сделает это по-своему, внесет что-то личное. Ну, как десять художников напишут один и тот же залив: исходя из своей творческой индивидуальности. Или, – кивок в мою сторону, – поручи десяти журналистам…
В кают-компанию заглянул рослый бородач в ватнике и сапогах.
– Архипыч, ребята подбили Григорьевну на уху, может, в дрейф ляжем?
– Валяй, – махнул рукой Чернышев, и борода исчезла. – О чем это я, склероз… Чертов Птаха, сбил с мысли.
– Тот самый тралмастер? – заинтересовался Баландин. – Представили бы.
– А у нас не дипломатический корпус, сами представляйтесь, – проворчал Чернышев. – Так о чем я…
– Мысль, с которой можно сбить, недорого стоит, – сказал я. – Вы хотели сострить по адресу журналистов.
– Неужели обиделся, Паша? – с тревогой спросил Чернышев. – Я ведь о тебе только хорошее, правда, Лыков?
Я решил не реагировать, пусть порезвится.
– Чистая правда, – подтвердил Лыков. – Архипыч вообще обожает корреспондентов, души в них не чает.
– Я – что, – оживился Чернышев» – вот кто их обожает самозабвенно, так это старик Ермишин. Его лет десять назад в китобойный рейс школьники провожали, стихи читали, старик и растрогался. Подхватил железными лапами пионерку, к груди прижал, поцеловал – и назавтра ту фотографию тиснули в газете. Весь город ходуном ходил, помнишь, Паша?
– А что же здесь такого? – удивился Баландин.
– Учительница то была, – разъяснил Лыков. – Недомерок, вроде нашей Раи.
– Потом Ермишин очень сокрушался, – посмеивался Чернышев. – «Прижимаю ее к себе, говорит, чувствую, братцы, не то. То есть, говорит, в том-то и дело, что как раз именно то, но чего-то не то!» Так и прилипло к нему: Илья Андреич Чеготонето. Ладно. Виктор Сергеич, нас перебили, досказать или вы уже поняли разницу?
Корсаков без улыбки посмотрел на Чернышева.
– Спасибо, понял. И отныне очень просил бы вас не тратить времени на ликвидацию моей безграмотности. Как-нибудь сам, по складам…
– Ну вот и этот обиделся, – благодушно сказал Чернышев. – Долг каждого человека… моральный кодекс… помочь товарищу…
Баландин находчиво перевел разговор на другую тему, и я отправился на палубу.
Холодное море, сырой, промозглый воздух… В груди возникло и не уходило щемящее чувство одиночества. Окружающая нас обстановка, погода вообще сильно действует на человека, мы порой даже не догадываемся – насколько; уверен, что больше всего глупостей человек делает в плохую погоду. Впрочем, когда мы молоды и удачливы, ни дождь, ни слякоть не повергают нас в уныние, а вот когда и молодость позади, и удача отвернулась, и ты вдруг оказался один на один с разбитым корытом, тогда и кратковременные осадки могут вогнать в тебя мировую скорбь. Дома я не раз обсуждал это с Монахом, и мы пришли к выводу, что такое стало твориться со мной после ухода Инны. Дело прошлое, но ее уход был для меня катастрофой, по крайней мере в первый год, пока из квартиры окончательно не выветрился запах ее французских духов. Самое смешное (можно подобрать и другое слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил, унижался и наконец пристроил ее диктором на телевидении, где бросалась в глаза не ее бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если ее узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду, где бы она ни появилась, ей вослед несется почтительный шепот: «Инна Крюкова»! По природе своей женщина не самокритична, ее нельзя искушать чрезмерным вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтет, чтоб ею сначала восторгались как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не глупа; я и теперь считаю ее доброй и славной, и мне часто бывает ее жаль. «Не родись красивой, а родись счастливой» – я не знаю ни одной счастливой красавицы, их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг нее чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: «Я бы не хотела быть такой красивой, это уж слишком».
Да, мне ее жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми друзьями, хотя никакие мы не друзья, а «осколки разбитого вдребезги»; у нее уже третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я больше верю не словам ее, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда мне кажется, что она только ждет моего слова, чтобы вернуться; скорее всего я ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен, что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера. Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над головой у него есть, а вот с кем поговоришь по душам?
И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово – вакуум.
Море по-прежнему было спокойное. «Семен Дежнев» лежал в дрейфе, и азартные любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции «Дежнев» не имел плана добычи, тралы остались на берегу, и когда эхолот обнаружил косяк, по судну пронесся вздох разочарования.
– Пусть живет, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, еще встретимся.
Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по Чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе поморщился, Птаха извинился (еще гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчетам. Рассказ Баландина о высокоученой даме, приведенный мною в назидание, на Птаху впечатления не произвел.