Впрочем, что за притча? В отдалении, за тридевять земель, видения Карфагена вставали с поразительной рельефностью. Нынче же на том самом месте, где высился он, в виду стен, где насмерть стояли карфагеняне перед легионами Сципиона, нынче что-то мешает видеть Карфаген, абрисы его смутны, а взор блуждает, блуждает по холмам, и ничего нет, кроме избитых истин, вроде sic transit gloria mundi[3].
Он покидал развалины Карфагена, не изведав того волнения, которое испытывал, предвкушая увидеть их, недовольный собою, будто пристыженный сознанием собственного скудоумия. Али дожидался его в номере. Вещи не были распакованы.
– Что такое, Али?
– Месье… – Али всхлипнул. – Месье… Я… думал, вы меня бросили. – И он опять всхлипнул.
Елисеев расхохотался.
– А вещи? – проговорил он сквозь смех. – А багаж, дурень, тебе подарил, да?
Али робко улыбнулся.
Елисеев заходил по комнате. Странно, стоило случиться пустяковине – «я думал, вы меня бросили», – как улетучилось недовольство собою, непонятное и тяжелое чувство, охватившее на карфагенских развалинах. Елисеев пожал плечами. Он поглядел на Али и задумался.
– А знаешь ли, – заговорил он, садясь в кресло, – ведь нам все-таки придется расстаться. Погоди, погоди! – Елисеев поднял палец. – Не могу я тебя в Европу тащить. Домой, говорю, не могу везти. И уж ты на меня, братец, не сердись. Ну, посуди сам. Ежели б у меня семья была, тогда иное дело. Но я один, и птица я перелетная, гнезда не вью. Нет, нет, и не упрашивай. Нельзя. Стой, утри нос. И тебе не стыдно, Али? Послушай-ка, братец. Я тебя не оставлю до тех пор, пока не сыщу тебе хорошее место. Согласен?
Али горестно молчал.
Чудовище взревело, потом что-то свистнуло, лязгнуло, и в ту же минуту люди за окном, хоть и не двигали ногами, будто невесомые поплыли назад. Казалось, их уносило медленное, но упругое и неодолимое течение.
Люди за окном уплывали все скорее. Уже не медленное течение, но ветер, но вихрь относили их назад, как листья на мостовой. И тогда опять взревело чудище. Еще громче, еще радостнее… Али был ошеломлен.
Елисеев не любил железнодорожные поездки. В тряском вагоне, попивая чай, не многое разглядишь. Это не путешествие. Тех, кому даль открывается из купе, Елисеев не причисляет к племени странствователей… Увы, в Алжир приходится следовать не пешим ходом, а вот эдак – паровой тягой.
Сберечь время – сберечь деньги. А деньги пригодятся в Алжире. Оттуда он повторит попытку проникнуть в великую пустыню, попытку, которая из-за трусости купцов сорвалась в Триполи. Вот и приходится скучать в поезде, поглядывая искоса на холмы и шатры арабов, на плантации европейцев, на руины времен римского владычества и горные кручи, гордые своей независимостью.
Клочковатый дым хищно реял за окном. Поезд низвергался в угольные ночи туннелей, весенним громом прокатывал по мостам и, замедляя ход, подходил к новеньким веселым станциям. На станциях переводил дух и, как только слышал повелительный удар колокола, вновь трубил самозабвенно и бросался на сизые рельсы, швыряя в африканское небо искры и чад индустриальной Европы.
У Али горели глаза, он так и светился восторгом.
– Месье, кто все это сделал?
– Французы, Али, – машинально ответил Елисеев, – французы…
Али опять прилип к окну, а Елисеев, закурив, вдруг подумал, что и в вопросе мальчугана, и в его, Елисеева, ответе на этот вопрос есть что-то знакомое, памятное. Но что же? Он никак не мог припомнить, что же такое было в этом вопросе и в этом ответе. Елисеев стал думать о другом, все так же покуривая и поглядывая искоса в окно, а память делала свое дело и вдруг подсказала:
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! Восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов,
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
Памятные смолоду стихи Некрасова. К ним был эпиграф: мальчуган, едучи в поезде, спрашивает, кто строил железную дорогу, а папенька-генерал ответствует: «Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
Стекол вовсе не было: окна были отворены. И на дворе не русская зима, а знойный африканский день. Но толпа призраков неслась в клочковатом хищном дыме, в угольных ночах туннелей, по мостам, отзывающимся громом. То были африканцы, погибшие на строительстве вот этой, французам принадлежащей железной дороги. Французы проектировали ее, французы доставили из-за моря паровозы и вагоны, машинистов и кондукторов. А тунисцы? Тунисцы отдали ей сущие пустяки: свою землю, свои жизни, свой труд. Эти африканцы должны быть нам благодарны, говорили французы, забывая прибавить, что многие-многие не могут благодарить их по той причине, что подстилают своими костями шпалы и насыпь. «А я, – подумал Елисеев, – сказал ему: французы сделали все». Он посмотрел на Али, посмотрел и промолчал…
Конечная станция Гардимау стояла в ущелье. Отсюда до первых поселений Алжира ходил омнибус. Однако рожок его вот уж несколько дней молчал: ливни размыли дорогу, сообщение было прервано.
Известие это раздосадовало Елисеева. Не велика радость торчать на вокзале, отдав на съедение комарам свое бренное тело. И Елисеев решил приискать хорошего проводника да и двинуться в окрестные горы дня на три, пока дорога не установится.
Не долго думая, доктор обратился за советом к какому-то французскому офицеру, слонявшемуся по станция в поисках развлечений. Офицер вызвался отвести путешественника к некоему Ибрагиму, который, как уверял лейтенант, получше Куперовых следопытов.
На проводников у Елисеева был глаз наметан. Ибрагим ему понравился. Это был человек вежливый без подобострастия, сдержанный без угрюмости. Да и плату он запросил умеренную. Ибрагим и Елисеев начали собираться в поездку. Вскоре все было готово, и Елисеев, мельком взглянув на Али, поманил Ибрагима во двор. Али ничего не заметил, он влюбленно созерцал огнестрельное и холодное оружие, развешанное по стенам.
Выслушав Елисеева, Ибрагим задумался, ковыряя землю носком сапога, потом отвечал, что есть одно очень подходящее место, однако нужно, чтобы согласился Исафет, а для этого придется ему, Ибрагиму, примостить мальчишку у себя за спиною, потому что лошадей-то всего пара.
Лошади у Ибрагима были очень уж хороши: мавританские, сухоногие – загляденье. Ибрагим принялся седлать коней. Вороные затанцевали. Ибрагим негромко и гортанно говорил им что-то, обряжая в красивую сбрую с металлическими чеканными бляшками, похлопывая и оглаживая ладонью.