— Я — Тозе, дочь Тизис!
— Да возблагодарят тебя боги, Тозе, за твое милосердное сердце и несравненную доброту; не уходи, позволь мне спросить тебя, как я попал сюда и как называется эта страна?
— Не знаю, откуда ты пришел, — ответила она, — мы подобрали тебя полумертвого на берегу нашего острова, который называется Аполлонией.
— Аполлония, — это название мне неизвестно; а как зовется море, омывающее берега вашего острова?
— Это океан, другого названия я не знаю.
Она отвечала, глядя на меня с изумлением; я начал понимать, что она дикарка, но все-таки мне было непостижимо, почему местные жители говорят на древне-греческом языке.
— Значит, я первый чужестранец, попавший на ваш остров?
— Нет, но ты один умеешь говорить по-нашему.
— А другие? Что сталось с ними?
— Они умерли; их язык был нам непонятен.
— А ваши корабли никогда не попадают в другие страны?
— У нас нет кораблей, — ответила она; — и я никогда не слыхала, чтобы жители Аполлонии проникали за преграду водорослей, окружающих наш остров; да и зачем уходить? Мы счастливы! А чужестранцы, попадавшие к нам, казались такими варварами, такими грубыми, что у нас не было желания познакомиться с их отечеством.
Я с изумлением смотрел на нее; с каким презрением эта девушка, которую я внутренне счел за дикарку, относится ко всему остальному миру! До какой же утонченности дошли аполлонийцы, если они к нескольким мореплавателям, случайно попавшим на этот неизвестный ни для кого остров, относятся с таким презрением и даже отвращением! Каким образом и когда попали люди на этот остров, отделенный от всего остального мира непроходимой чащей водорослей? Тысячи вопросов теснились в моем мозгу. Между тем Тозе продолжала:
— Все это не так важно, чужестранец! Ты теперь жив, а ты мог погибнуть от жажды и голода на пустынном океане. Возблагодари Аполлона, который позволил попутному ветру пригнать твой корабль к нашим берегам; вечером на закате солнца мы заметили странное судно, на котором ты находился; никогда мы не видали ничего подобного. Это заставило нас предполагать, что ты отличаешься от потерпевших крушение чужестранцев, которых случалось нам подбирать до сей поры; казалось, что ты скользил по травам, подобно тем сказочным существам, которых поэты называют птицами; ты был недвижим и оказался таким тяжелым, что мы не знали, сможем ли мы доставить тебя в грот. С большими усилиями мы притащили тебя по песку до этого ложа; ты не подавал никаких признаков жизни; мы испугались, думая, что, может быть, притащили труп, но после того, как мы влили тебе в горло несколько глотков воды, ты начал дышать, и у тебя забилось сердце; это нас очень обрадовало.
— Но тогда почему же после стольких стараний вернуть мне жизнь вы пытались меня убить?
Опустив глаза, она ответила мне тихим голосом:
— Бог принимает в жертвоприношение только живых существ; и он хочет, чтобы текла кровь и трепетало тело.
— Значит, это правда, что ваш жрец хотел перерезать мне горло на священном камне?
— Да, — ответила она, — Хрисанф-старец собирался пронзить тебе горло, когда ты произнес слова божественного Эсхила. Жертвоприношение было прервано, а ты упал без сознания, охватив обеими руками подножие статуи Аполлона, как бы ища у него защиты. Хрисанф повернулся к присутствующим и, воздев руки к солнцу, провозгласил: «Кто ты, чья благородная красота поколебала руку жреца? И это кто, в момент смерти, пользующийся нашим языком, чтобы призвать в свидетели небо и стихии? Глубокой тайной покрыто все это, и я считаю, что жертвоприношение следует отложить».
И все, потрясенные неслыханным чудом, единогласно одобрили слова Хрисанфа, осторожно разняли твои объятия и принесли тебя обратно сюда; завтра старец объявит, каков будет твой жребий, но знай, о, странник, что вся Аполлония расположена в твою пользу.
Ее рассказ поразил меня! Вся эта сцена, пережитая несколько часов тому назад, восстала в моей памяти, и я не мог понять, что это был за народ, такой утонченный и в то же время введший в обычай жертвоприношения людей, тогда как греческий культ относился к этому с ужасом.
В то время, как я размышлял, Тозе приподнялась, и заря, загоравшаяся среди скал над громадной бухтой, отбросила на женщину розовый луч; вся пещера зарделась; радугой расцвели сталактиты. Но феерическая красота всего, что меня окружало, бессильна оторвать мой взгляд от стройной женской фигуры, которая в первых лучах восходящего солнца расцвела предо мной, как дивный цветок тропиков.
В ее янтарных волосах крупные голубые ненюфары[4] отливали аметистом, и я думаю, что никакие драгоценности, никакие бриллианты не могли поспорить с естественной красотой ее пышного убора.
В очаровании Тозе созерцала океан и в широко открытых ее глазах были видны те оттенки бирюзы, что и в волнах моря, слабо колыхавшегося под дуновением утреннего ветерка; ее ноздри трепетали от наслаждения и неосознанная улыбка закруглила ее бледные губы.
Меня поразило то, на что до сих пор я не обращал внимания: ее необычайно узкие плечи, над которыми поднималась очень длинная шея, поддерживающая до странности миниатюрную голову, вроде тех, какие можно видеть у античных мастеров на танагрских статуях.
Все это указывало на утонченность, дошедшую до крайнего предела, почти до вырождения.
Тонкая кожа, белизна которой в меняющемся освещении приближалась иногда к голубоватым оттенкам, узкая заостренная грудь гермафродит, длинные члены, чрезвычайная изысканность жестов и речи, — все это как бы воплощало изысканный идеал утонченного художника-мечтателя, все это было прекрасно и... болезненно.
Эстетизм здесь был доведен до такого предела, что за ним начиналось уже неизбежное вырождение. От этой тонкой красоты исходил словно осенний аромат роскошно распустившихся цветов, у которых при первой непогоде начнут опадать лепестки.
Всей своей художественной чуткостью дилетанта созерцал я ее в немом восхищении.
Солнце, уже поднявшееся над поверхностью воды, окружило светлым ореолом аполлонианку, веки которой трепетали, ослепленные светом.
Восхищенным голосом я прошептал:
— Тозе!
Она взглянула на меня, наклонилась и, когда я попытался схватить ее маленькую руку, она отстранилась от моей ласки и быстрым движением исчезла и таинственном полумраке грота.
Я заснул; солнце дошло, между тем, до зенита; инстинктивно я выпрямился и с радостью убедился, что не почувствовал никакой боли при этом движении. Опираясь о стену, я встал на ноги; голова немного кружилась, ноги дрожали, но через несколько минут я твердо мог держаться на ногах. Осторожно, опираясь рукой о скалы, я рискнул пройти несколько шагов; мои суставы слегка ныли и с трудом сгибались; мускулы плохо повиновались, но там, внизу, на песке, солнечные блики неудержимо манили к себе мое тело; мне казалось, что если я смогу добраться туда и согреться в лучах солнца, то от тепла растает неподвижность моих оцепеневших членов.