Настал момент оставить Сорренто. Граф взял для себя одного ― когда я говорю «для себя одного», то имею в виду и его семью, ― пароход, что должен был доставить его прямо во Флоренцию и попутно завезти маэстро в Чивитавеккью.
Море было великолепным: на борту находилось довольно хорошее фортепьяно. Знаменитейший, как лебедь, который приготовился умереть, пустился в ревю своих самых печальных мелодий. Время от времени поднимались на палубу, чтобы приветствовать прекрасные звезды неаполитанского неба, которым предстояло сказать слова прощания, как и музыке знаменитейшего, ибо Флоренция уже не Неаполь. Между тем, на палубу музыка возносилась более нежной и подобно дымке рассеивалась вокруг судна. В волнах за кормой оставляли светящийся след, в воздухе ― след музыкальный. Словно разговор сирен о корабле, покидающем побережье Неаполя, чтобы отправиться на поиски Счастливых островов.
Прибыли в Чивитавеккью: это значило вернуться к реальности. Там снова на глаза навернулись слезы: жали друг другу руки, обнимались. Миллелотти доходил до трапа и возвращался к графу; заносил ногу в лодку и возвращался поцеловать руку графине.
― Но, наконец, ― сказал граф, ― почему бы вам ни ехать до Флоренции?
― Ах, Флоренция, ― сказал Миллелотти, ― никогда я не увижу Флоренцию!
― Едемте с нами, и вы ее увидите, ― оказал граф.
― Ma la madre? ― заикнулся Миллелотти.
― La madre? Вы дадите Дандре ее адрес, и Дандре ей напишет, или, скорей всего, вы сами напишите ей, прибыв, во Флоренцию.
― Ах, Флоренция! Флоренция!
― Пойдемте, едем во Флоренцию, ― повторил хор.
И один снял шапочку со знаменитейшего, другой стянул с него манто, все повели его к фортепьяно, усадили его на стул. Тогда одни пальцы протянулись к клавишам; и больше не было сумасшедшей тарантеллы, радостной польки, не было больше шумной мазурки, что искрится под руками знаменитейшего. Было последнее творение Вебера: грустное прощание… del figlio a la madre (итал.) ― сына с матерью.
Нужно ли говорить, что во Флоренции они больше не расставались, потому что не расстались в Риме, в Чивитавеккье, и не расставались больше в Париже, потому что не расстались во Флоренции?
Сегодня знаменитейший входит в состав семьи: Дандре поручено переписываться с la madre, и все будет хорошо до зимы. Только как вот в своей испанской шапчонке, куцем криспе[30] на французский лад будет выбираться знаменитейший из зимы в Санкт-Петербурге, из 20-градусного холода, на это стоило бы взглянуть.
Ладно! Знаменитейшему мы отдали столько строк и столько бумаги ― вот, что ничего из этого не остается нам для Хоума. Но что вы хотите, дорогие читатели? Таково одно из редчайших явлений ― сердце, таково одно из самых прекрасных явлений ― искусство! Волшебство само по себе приходит только потом. Самый великий волшебник ― артист; самый великий некромант это ― добрый человек.
До свидания в сердце, до свидания в искусстве! Придите, дама магия.
* * *
После рассказа для вас о знаменитейшем маэстро, мы причалим вплотную сейчас к другой знаменитости: вызывателю духов, волшебнику, магу Хоуму.
Если вы не видели Хоума, то, по меньшей мере, слыхали о нем. Для тех, кто его не видел, я сейчас попытаюсь сложить его физический портрет; одному богу, который создает исключительных существ и который знает, зачем их создает, позволено творить его портрет духовный.
Хоум ― молодой человек или, скорее, ребенок 23 ― 24 лет, среднего роста, скудный телом, слабый и нервный как женщина. Мне приходилось видеть его падающим в обморок дважды за вечер, потому что я подвергался гипнотическому воздействию, сидя перед ним. Если бы я захотел загипнотизировать его, то усыпил бы одним взглядом.
У него белый, чуть розоватый, цвет лица и несколько веснушек. Волосы приятного теплого тона, уже не льняные, но еще не рыжие; глаза светло-голубые, брови выражены неявно, нос маленький и вздернут; усы того же цвета, что и волосы, прячут симпатичный рот с немного тонкими и немного бледными губами, которые не полностью приоткрывают красивые зубы. Его руки белые, женственные, очень беспокойные, нагружены перстнями. Держится элегантно, и хотя перенял наш костюм, почти всегда носит шотландскую шляпу с серебряной пряжкой в виде руки, вооруженной короткой шпагой и окруженной следующим девизом: Vincere aut mori (лат.) ― Победить или умереть!
Теперь о том, каким образом Хоум возвращался в Неаполь с графом? Почему переезжал из Неаполя во Флоренцию, из Флоренции в Париж с графом? Как оказался в отеле «Трех Императоров» на площади Лyвра с графом? Все это вы узнаете из чтения следующего рассказа.
Хоум ― Даниель Дуглас Хоум ― родился в деревне Каррер [Currer] близ Эдин6урга 20 марта 1833 года. Его мать, как водится в некоторых шотландских семьях, о которых нам рассказывает Вальтер Скотт, обладала даром второго зрения. Будучи в положении, она удостоилась видения и увидела сына, которым была беременна, сидящим за столом с императором, императрицей, королем и великой герцогиней. Видение стало реальностью 23 года спустя в Фонтенбло.
Семья была бедной и жила на обломки богатства, с остатков мануфактуры; но материнская любовь заменяет все. Ребенок был болезненным; никто не верил, что он может выжить; одна мать с улыбкой, в которой нельзя было усомниться, уверяла, что ему жить.
В бедном доме не было ни кормилицы, ни няни; но всегда спокойная в отношении достатка, как и за здоровье своего сына, мать уверяла еще, что его кроватка качается сама собой, и что она видела ночью двух ангелов, поправляющих его подушку. (Не нужно забывать, что я ничего не утверждаю: я рассказываю и вовсе не прошу, чтобы мне верили; мой девиз ― девиз месье Баранта в «Герцогах Бургундских» «Ad narrandum, non ad probandum» (лат.) ― «Не всегда истина то, что достойно рассказа»).
У сына в три года проявился тот же дар двойного видения, каким обладала мать; он увидел умирающую маленькую кузину на расстоянии 30 лье и назвал лиц, которые окружали ее постель.
― Ты не называешь ее отца? ― спросили его.
― Не называю, потому что не вижу его, ― ответил он.
― Посмотри хорошенько и, может быть, его заметишь.
Ребенок поискал его с минуту.
― Он в море, ― сказал он ― и вернется, когда Мери остынет.
Маленькая кузина, в самом деле, умирала, и отец появился, когда его дочь была мертва.
Годовалым его увезли из родной деревни, и он жил у своих тети и дяди в Портобелло ― маленьком морском порту возле Эдинбурга. В семь лет он уехал в Глазго. Когда мы говорим он уехал, легко догадаться, что это ― лишь речевой оборот. Собственная воля ребенка ничего не значила в этих передвижениях. Он жил в Глазго до 10-летнего возраста. Это был мечтательный и любящий одиночество ребенок. До 10 лет ни разу не выказал желания оказаться в обществе других детей, ни с кем не был в товарищах, не тянулся к играм своего возраста.