— Евгений Сенигов — исторически известная личность, — сказал я. — Он попал в Эфиопию, кажется, в 1899 году в составе военной миссии, которую возглавлял другой выдающийся русский исследователь этой страны — Н. Леонтьев. Выходец из обеспеченной дворянской семьи, подпоручик царской армии, Сенигов еще в России попал под влияние народников, проникся идеей, что только крестьянская община может служить основой развития свободного, демократического государства. В России, где капитализм беспощадно крушил общинные устои, Сенигов не видел возможностей для реализации своих идеи. В Эфиопии же, особенно в ее южных районах, где феодализм и церковь не были столь уж сильны, он надеялся на успех. Плененный африканской природой, он решил навсегда поселиться в Эфиопии и задался целью создать на одном из островов озера Тана нечто вроде «демократической коммуны».
— И что же получилось из этого начинания? — живо поинтересовался профессор.
— Доискаться до истины ни в Аддис-Абебе, ни на островах мне не удалось. Менелик II очень благоволил к Сенигову, который выучил не только амаринья, но и несколько других местных языков, ходил в шамме[6] и предпочитал эфиопских друзей европейскому кругу знакомых.
— Кто-то говорил мне, что неподалеку отсюда, в Лобуни, — вставил К. Арамбур, — у него была пассия-масайка и от нее — трое сыновей.
— Кто знает… Первые годы своей аддис-абебской жизни Сенигов активно занимался созданием коммуны, отдавая этой затее все деньги, которые он зарабатывал как художник. Отличный рисовальщик, к тому же долгое время не имевший никаких конкурентов в Аддис-Абебе, он пользовался большим успехом как среди придворной знати, так и среди европейцев, живших в эфиопской столице. Однако в островной коммуне что-то не ладилось, и вскоре Сенигов расстался со своей утопией. Он начал много ездить по стране, питая особое пристрастие к Каффе, ее древней культуре. Художник собирал легенды, записывал со слов стариков рассказы об обычаях и традициях каффичо и рисовал, рисовал, рисовал…
Одному из своих итальянских знакомых, Карло Монтани, которого в 1968 году я еще застал в Аддис-Абебе, он поведал: «Я хочу, чтобы Каффа осталась на географической карте Африки таким местом, о котором бы говорили: этот район был не только открыт, но и досконально изучен русскими». Тот же Монтани рассказал мне, что, собираясь издать свое детальное исследование о культуре и искусстве каффичо, Сенигов отослал весь свой материал не то в Рим, не то во Флоренцию, где он затерялся. А какова судьба тех акварелей, что вы видели в тридцать седьмом году? — обратился я к профессору Арамбуру.
— Три из примерно полусотни мне удалось купить у старика, приставленного сторожить сарай. Они и сейчас украшают мою парижскую квартиру: туркана, ловящие корзинами рыбу на озере Рудольф; группа копейщиков-нилотов… Пейзаж, выполненный пастелью… Кажется, то же озеро и черная пирамида из камней на берегу.
— А не слыхали ли вы что-нибудь о судьбе других рисунков? — поинтересовался я у сержанта.
— Мой предшественник передал мне только эти книги. Если бы рисунки у кого-нибудь здесь сохранились, я бы знал о них.
— А как вам кажется, сержант, есть ли в Лобуни сейчас мужчины, которые могли бы быть детьми русского художника?
— Ы-ы-ы, — было мне ответом. — Все жители там еще чернее, чем в Локиначе.
Похоже, что старая сойкинская книга была тем последним «русским следом», который хранил память о русских первопроходцах в долине Омо. Сержант и Арамбур уговорили меня увезти ее с собой. И теперь, когда я пишу эти строки, она лежит у меня на письменном столе. В окне — зимний пейзаж Подмосковья, и кажется странным и удивительным то путешествие, которое проделала эта книга во времени и пространстве. Петербургская книга с берегов Омо, откуда, быть может, ведет начало род человеческий…
Гулкие звуки тамтама, раздавшиеся сразу же после того, как солнце скрылось за хребтом, исследованным А. Булатовичем, оповестили нас о том, что наступила пора дегустации мяса бегемота. Для местных жителей — это не какое-то выдающееся событие, а проза жизни.
Асалафи — так в Эфиопии повсеместно называют человека, раздающего еду, — вручал каждому подходившему мужчине огромный кусок мяса. Затем обладатель куска отходил в сторону, садился на землю у заранее приготовленного им листа пальмы или банана, клал на него мясо, расчехлял копье и принимался орудовать им как ножом. Женщины тем временем стояли в длинной очереди к огромному глиняному кувшину, из которого как раз тот старикашка, что днем подвергнулся нападению пчел, разливал всем по консервным банкам едкий перечно-медовый соус.
Мне объяснили, что старик совмещает в Локиначе роль главного пасечника и «посредника в общении» с пчелами и что именно благодаря таким людям, как он, наследующим от своих предков из поколения в поколение «искусство понимать пчел», эти создания и дают мед человеку. Почему в таком случае старик не смог отговорить пчел кусать сегодня именно его, никто объяснить не мог. Но все уверяли, что, даже если бы этот «пчелиный человек» и не бултыхнулся в поилку для скота, нападение роя он перенес бы куда легче, чем любой другой, не умеющий «общаться с пчелами».
Когда женщины наполнили свои банки, произошло «воссоединение семей»: они дружно отошли от кувшина и направились к мужчинам. Только после этого к родителям, согласно местному этикету, смогли присоединиться дети, все это время наблюдавшие за происходившим из-за кустов. Поливая куски мяса соусом, все молча ели, а старик, ритмично ударяя бамбуковой палкой по опустошенному кувшину, воздавал хвалу щедрой реке Няням.
Няням кормит бегемотов,
Няням поит пчел,
Няням дает жизнь всем,
И за это люди славят Няням, —
перевел мне сержант нехитрые слова, речитативом выкрикиваемые стариком.
Завершив трапезу, те, кто повзрослее, разошлись по хижинам, а молодежь начала собираться у костра. От высохших на солнце стеблей осоки в небо взметнулись высоченные языки пламени и осветили все вокруг; у костра закружил хоровод. Взявшись за руки, девушки в кожаных юбках-передниках и юноши в набедренных повязках бегали по кругу, продолжая славить Омо-Няням. Иногда где-то в темноте бухали тамтамы. Тогда хоровод замирал, и танцующие, не разнимая рук, начинали подпрыгивать. Затихал тамтам — вновь оживал хоровод.
— Так будет продолжаться всю ночь, — предупредил сержант. — Советую получше выспаться, с тем чтобы завтра пораньше, пока не наступит пекло, отправиться к озеру.
К. Арамбур настоятельно рекомендовал воспользоваться для этой поездки его вертолетом. Однако я предпочел более традиционный в этих местах вид транспорта — выдолбленную из цельного ствола дерева пирогу. Она была, правда, снабжена мотором и надписями «Полиция» по бортам. Тем не менее такой способ передвижения, как я полагал, позволит лучше проникнуться той атмосферой путешествия по реке Омо, какую ощущал Булатович.