Через несколько дней он захромал. Скоро стало очевидным, что у него поранена лапа и рана не заживает; нужно было ее лечить. Пришлось пойти на хитрость: зайдя сзади, я схватил Нуйатсока за шею, зажал его голову между своими коленями и завязал морду веревкой. На одной из лап оказалась широкая гноящаяся рана, вероятно из-за пореза острой кромкой льдины. Я смастерил для пса обувку из нерпичьей шкуры и в сапог, надетый на раненую лапу, положил большой кусок тюленьего жира — классический способ эскимосов излечивать любые раны. Каждый день я менял повязку, но из предосторожности завязывал ему челюсти, несмотря на то что он начал относиться ко мне с доверием.
Через несколько дней выздоровевший Нуйатсок стал одним из первых подбегать ко мне, чтобы приласкаться, сам спешил к нартам, когда видел, что я выхожу из хижины со сбруей в руках.
Однажды во время охотничьей поездки вся упряжка без всякой видимой причины превратилась на полном ходу в огромный рычащий, воющий, визжащий, хрипящий клубок, нечто вроде мальстрема из шерсти, пушистых хвостов, ушей и разинутых пастей. Нужно было быстро вмешаться: при такой свалке всегда есть риск, что собаки нанесут друг другу серьезные ранения. Я вбежал в этот водоворот с бичом в руке, клича, ругаясь во все горло. Я оттаскивал псов за постромки, рассыпал удары и тщетно пытался навести порядок в упряжке; оказалось, что вся свора объединилась против Нуйатсока. Если удастся выхватить его из рычащей кучи, то причина схватки будет устранена.
Я схватил пса за холку. Он, решив, что это один из противников, рывком повернул ко мне голову, верхнюю губу, ощерив зубы и разинув пасть так широко, что я смог заглянуть в его глотку. Челюсти сомкнулись на моей обнаженной руке. Я уже видел ее прокушенной до самой кости, на перевязи в течение нескольких недель, а быть может искалеченной навсегда… Какая-то доля секунды — и Нуйатсок успел заметить свою ошибку, вероятно почуяв мой запах. Его зубы уже коснулись моей кожи, как вдруг челюсти перестали сжиматься. Неслыханное дело: Нуйатсок, открыв пасть, чтобы не укусить меня, повернул голову к своим врагам… Тогда свободной рукой я схватил его за шиворот и выбросил из кучи. Сражение прекратилось.
Чтобы быть честным, должен теперь рассказать другую историю. Когда-то, перед второй мировой войной, в Гренландии, принадлежавшей Дании, было запрещено продавать эскимосам алкоголь, а живущим на восточном берегу, как менее приспособленным к цивилизованной жизни, запрещалось продавать даже кофе, ибо датский кофе по справедливости считается крепким напитком. Но с тех пор Гренландия поменяла свой статут территории на статут провинции. Поэтому наши гренландские друзья стали «всамделишными датчанами»: голосуют, живут в деревянных датских домах, абсолютно непригодных для их образа жизни, и могут покупать спиртное вволю. Это не раз приводило, особенно по субботним вечерам, к драматическим последствиям.
Несколько лет назад, в 1970 году, один гренландец в Якобсхавне возвращался домой в пять утра, пошатываясь. Он, видимо, провел несколько приятных часов; спиртное привело его в радостно-приподнятое настроение и напомнило о добром старом времени, когда, прежде чем стать гренландцем, он был просто эскимосом и в огромной семейной хижине наедался до отвала сырым, уже с душком тюленьим мясом, наедался до тех пор, пока не мог больше проглотить ни кусочка, и пел, и плясал, веселый, сытый… Увы, пролетели эти денечки.
Пошатываясь, напевая, он не дошел до своего дома лишь несколько десятков метров и вдруг, споткнувшись о камень, свалился в канаву, где и остался лежать неподвижно, без чувств. Собаки, очевидно не учуявшие и не узнавшие его, увидев, что кто-то рухнул наземь в пределах их владений, бросились на упавшего всей сворой…
Великолепный Укиок
Мое знакомство с эскимосскими собаками началось давным-давно — лет сорок назад. Это не самореклама, во всяком случае не большая, чем ответ шофера такси на упрек в плохом вождении: «Но я езжу по Парижу уже сорок лет!»
Это было в 1934 году. Со своими товарищами я впервые попал в Ангмагссалик, где корабль Шарко «Пуркуа па?» выгрузил нас со всем снаряжением. Датские власти предоставили в наше распоряжение один из домов в Тассадаке, «столице» берега. Расположенный высоко вверху, почти на тогдашней границе селения, этот дом возвышался над бухтой и фьордом; с нашего крыльца было видно, как отплывают и возвращаются каяки и умиаки, те большие лодки, в которых помещается при переездах вся семья эскимоса.
Мы жили там уже несколько недель. Снаряжение было привезено и убрано на зиму в склад, но мы еще не кончили устраиваться.
Однажды наше внимание привлекли шум, крики, беготня. Все наши друзья-эскимосы (мы еще не говорили на их языке) высыпали на берег. Пробегая мимо, они звали и знаками приглашали нас следовать за ними. Вдали ко входу в бухту приближался умиак. На веслах сидели женщины, а посередине возвышались — мы видели их в бинокли — три белобрысых, лохматых, бородатых гиганта. Умиак был полон собак и мешков.
— Кратунат! Кратунат! Белые! Белые! — вот все, что мы поняли.
Мы в свою очередь побежали на берег, весьма заинтересованные. Умиак причалил; несколько человек привязали его к скалам, чтобы помочь трем гигантам высадиться. Но галдящая толпа держалась из-за собак на приличном расстоянии от лодки. И когда псы в упряжи, таща за собой постромки, спрыгнули в свою очередь на землю, все кинулись врассыпную с визгом и смехом.
Белобрысые гиганты были англичанами. Они только что пересекли ледяную пустыню Гренландии. Мы не знали об этой экспедиции — они вышли с западного берега сто дней назад, — а они не подозревали о нашем существовании.
Собаки показались нам такими же великанами, как и их хозяева. До сих пор мы видели лишь небольших и нервных белых собачек у эскимосов восточного берега, а эти явились с западного, из Якобсхавна. По сравнению с местными они выглядели как силачи-грузчики рядом с плюгавыми гонщиками-велосипедистами и были всех мастей: рыжие, серые, серо-белые, черные, черно-белые и даже желтые.
После отъезда Мартина Линдсея и его товарищей (им пришлось несколько недель дожидаться судна) мы получили их собак в наследство. Это и восхищало, и весьма смущало нас.
Вожака упряжки звали Укиок (зима). Самый старый, около пяти лет, он казался еще старше. Его покрывали бесчисленные шрамы от ран, полученных в схватках. Густая шерсть была рыжей; от искромсанных ушей остались одни лохмотья, одно ухо было разорвано до самого основания. Всю морду пересекал огромный рубец, кончик носа был рассечен, верхняя челюсть сломана в бою с собственным сыном, Петермасси, когда тот подрос и захотел сам стать вожаком. Впрочем, эта борьба за первое место продолжалась и дальше — всего два года, в течение которых Укиок был моим спутником.