Чехи, несмотря на некоторую их сдержанность, нация не только улыбающаяся, но и смеющаяся. Даже малознакомый чех охотно и добродушно посмеется вместе с вами над забавной ситуацией или небольшим недоразумением. Отсюда можно сделать скоропалительный вывод: понятия о комическом у нас совпадают. Не пребывают в скорбном безмолвии над кружками пива и компании чехов, особенно молодых. Постоянно оживленный разговор прерывается взрывами смеха, но вот над чем они смеются – поди разбери. Согласитесь: понимание шуток на чужом языке, тем более высказывание собственных острот предполагает очень высокую степень владения этим языком. Это почти то же самое, что думать на иностранном языке… Говоря о чешском юморе, мне придется прибегнуть к теоретическим изысканиям и наблюдениям русских, давно живущих в Чехии. Прежде всего хочется заключить, что чехи, испытавшие сильное влияние немецкой культуры, в значительной степени переняли и особенности немецкого юмора. А немецкому остроумию присуща явная сосредоточенность на «анально-фекальной» сфере, в то время как юмор русский, французский и южнославянский черпают вдохновение в области сексуальной. Множество грубоватых немецких шуток (и ругательств) вертится вокруг «дрек мит пфефер» (дерьмо с перцем) и прочих «дрек». Я также множество раз слышал от других (но сам не наблюдал, врать не буду), что чуть ли не вершиной остроумия у немцев считается, когда кто-то в веселой разнополой компании случайно или неслучайно с шумом выпускает кишечные газы. При этом виновник изображает легкое смущение, а остальные жизнерадостно ржут и хором кричат: «На здоровье!» Насколько такая грубость характерна для чешского юмора? Некоторые полагают, что да, характерна. Очень косвенным аргументом в пользу данного утверждения можно считать несколько вольное обращение чехов с глаголом насрать. В то время когда при нашей нынешней лингвистической распущенности граница водораздела между приемлемым и неприемлемым в приличных компаниях и на телеэкране колеблется между словами попа и жопа, некоторые чехи, вроде бы не отпетые грубияны и не представители богемы, желающие «эпатировать буржуа», легко так употребляют последнее. Однажды к нашему гиду подбежала интеллигентная дама с глазами, полными слез: «Михаил, ну почему чехи такие грубые?! Я контролеру говорю, что потеряла билет на фуникулер, а он мне отвечает: „Да насрачь, проходите!“». В моей группе очаровательная молодая туристка потеряла на выезде из страны пруводку – листочек с паспортными данными, который требовался для прохождения границы до вступления Чехии в Шенген. Хоть я и объяснил ей, что сей документ строго необходим только при въезде, а уж выпустят без него обязательно, но слезы продолжали литься из прекрасных глаз, пока добрый пожилой пограничник, желая утешить красну жабку, не сказал ей проникновенно: «Насрачь». И даже изобразил неприличным жестом, как эту бумажку стоило бы использовать.
Не знаю, убедит ли вас мое лингвистическое наблюдение… Наша интеллигентная и не распущенная на язык дама после посещения, допустим, налоговой инспекции скорее выскажется так: «Они меня просто затрахали!» Вряд ли она, описывая какой-либо свой промах, скажет: «Да, надо признать, тут я сама обделалась». А почему, собственно? Ведь понятие, скрытое за первым эвфемизмом, более интимное, чем второе. Действительно ли разный характер юмора у нас с чехами?
Вот уж, казалось бы, бесспорное доказательство – «Бравый солдат Швейк», из которого мы и черпаем наши изначальные представления о чешском юморе. Вот уж где «анально-фекального» в избытке: «Тут милейший пан Еном так оглушительно пукнул, что маятник у стенных часов остановился. Пан Билек расхохотался, подал пану Еному руку и сказал: „Милости прошу, войдите, пан Еном, присядьте, пожалуйста, надеюсь, вы не накакали в штаны?“ <……..> После этого пан Еном был опозорен в трактире, куда ходил Билек, и всюду, во всем квартале, его иначе не звали, как „засранец Еном“». А чего стоит «обделавшийся» кадет Биглер: «…засопел, начал всхлипывать и горько расплакался. Потом начал тужиться, утирая слезы. Затем использовал тетрадку, озаглавленную „Схемы выдающихся и славных битв австро-венгерской армии, составленные императорским королевским офицером Адольфом Биглером“. Оскверненная тетрадь исчезла в дыре и, упав на колею, заметалась между рельсами под уходящим воинским поездом».
Правда, здесь описывается солдатский быт, тюремно-казарменный, сугубо мужской. К тому же сам Гашек настаивал на брутальном характере своего творчества, насмехаясь над обвинениями критиков в «грубости» и «неприличности». Да и «сексуального» неприличия по прежним строгим меркам у него хватало: «Швейк подошел к постели. Как-то особенно улыбаясь, она смерила взглядом его коренастую фигуру и мясистые ляжки. Затем, приподнимая нежную материю, которая покрывала и скрывала все, приказала строго: „Снимите башмаки и брюки. Покажите…“ Когда поручик вернулся из казарм, бравый солдат Швейк мог с чистой совестью отрапортовать: „Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все желания барыни я исполнил и работал не за страх, а за совесть, согласно вашему приказанию“».
Будучи семиклассником, я запомнил диалог своей начитанной бабушки и продвинутого папы. «Борис, ты позволяешь ребенку читать такую гадость?!» – «Пусть читает, пусть учится понимать настоящий юмор!»
У замечательного чешского классика Богумила Грабала есть целая глава о несостоявшейся любви главного героя: «…я никогда уже не увидел Манчинку, разве что спустя много лет, потому что Манчинку с тех пор прозвали Манчинка-засранка, ведь Манчинка так разволновалась во время белого танца и была так тронута моим признанием в любви, что пошла в уборную при пивной, где пирамида фекалий чуть ли не доставала доотверстия в настиле, и ее ленты и ленточки окунулись в содержимое этой деревенской выгребной ямы, после чего она вернулась из темноты в освещенный зал, и ее разметавшиеся под действием центробежной силы ленты и ленточки забрызгали и заляпали всех тех танцоров, что оказались поблизости».
Лишь через пять лет герой разыскал свою Манчинку и повез ее в дорогой отель в горы на выигранные в лотерею деньги. И счастье было так возможно, и все мужчины завидовали ему из-за Манчинки, все каждый вечер наперебой старались ее отбить, по Манчинке вздыхал сам фабрикант Ина. Светило солнце, стоял конец февраля, Манчинка подолгу каталась на лыжах…
«…и моя Манчинка, как всегда, ехала прогулочным шагом мимо ряда загорающих постояльцев, и воистину прав был фабрикант Ина, сказавший, что Манчинку нынче так и хотелось расцеловать, однако стоило Манчинке миновать первых солнцепоклонников, как я увидел, что женщины смотрят ей вслед, а потом хихикают в кулак, и чем ближе она была ко мне, тем отчетливее я видел, что женщины давятся от смеха, а мужчины откидываются назад, прикрывая лицо газетой, притворяясь, будто потеряли сознание или загорают с закрытыми глазами, и вот Манчинка подъезжает ко мне, минует меня, и я замечаю, что на одной из ее лыж, прямо за ботинком, лежит огромный кусок дерьма, величиной с пресс-папье… И когда фабрикант Ина поглядел на то, что по нужде оставила Манчинка на задней части своей лыжи где-то там за карликовыми елочками на отроге Золотого взгорья, то фабрикант Ина упал в обморок, а Манчинка залилась румянцем по самые волосы…» И герой теряет свою возлюбленную уже навсегда: «Манчинка выехала гордая и неприступная, дабы исполнились слова Лао-цзы: только человек, познавший свой позор и сберегший свою славу, достоин уважения под этими небесами…»