После четырех часов труда провиант и снаряжение рассортированы. Мы оставляем для себя рацион лишь на две недели (впрочем, они могут растянуться и на три). Паек собак не трогаем. Раздаем им все съедобное, и они выскакивают из своих нор, как чертики из табакерок. Вскоре животы у них набиты так, что волочатся по земле, как говорят эскимосы. Бросаем радиоприемник (весит двадцать пять килограммов и служит лишь для того, чтобы принимать сигналы времени для проверки хронометров, с помощью которых мы измеряем долготу), разборный каяк (весит тридцать килограммов, взят из соображений безопасности, на случай, если мы выйдем к берегу в глубине фьорда, окаймленного скалами), шипы для льда (обойдемся и без них), все канаты для лазания, кроме одного, два бидона керосина и многое другое. Из пустых ящиков соорудили укрытие и окрестили его «уборной» в честь деревянных будок, встречающихся в Булонском лесу, носящих то же название и предназначенных для того же. Не успели мы отвернуться, как Арнатак, выскользнув по обыкновению из упряжки, уже устроилась там.
К полудню возвращаемся в палатку, зажигаем оба примуса, так как керосина у нас много, хоть продавай. Вскоре в палатке плюс 32°С. Когда все высохло, мы располагаемся как можно удобнее в одних рубашках (в этом пирамидальном пространстве лишь четыре квадратных метра). Вскрыв ящики с продуктами, съедаем все сладости и лакомства, предназначенные для торжественных дат. Та же участь постигает коробки с сардинами и тунцом в масле и пакетики с айвовой пастой, сваренной матерью Робера Жессена. В каждом из них — бумажка с ласковыми словами, написанными ее рукой. Вот Робер открывает коробку, помеченную «30 июня» (а сегодня 16-е), и шепчет про себя: «Ну и пирушка! Ведь мы лопнем!» Лишь это нас беспокоит в палатке, дрожащей словно в истерике под нескончаемыми порывами ветра. Робер читает вслух записку матери: «Целую каждый пакетик, чтобы он принес вам нынче счастье, чтобы переход показался вам легче, небо — яснее, пеммикан — вкуснее, собаки — сильнее».
Пурге нет конца
«Собаки — сильнее…»
Пожелание высказано вовремя!
Они были как нельзя более и сильными и бодрыми. Но сейчас выдохлись, изнемогают от усталости, как и мы; их непрестанно грызет голод, как и нас.
16 июня, на двадцать первый день после отъезда из базового лагеря, мы не прошли и половины намеченного расстояния и чувствуем, что рвение собак иссякает.
17 июня, когда чуть-чуть прояснилось (мы подумали, что надолго), отряд был готов выступить в три часа, оставив кучу ящиков, мешков, и коробок. Но собаки ничего не хотели знать. Лишь немногие поднялись по нашему зову, большинство осталось лежать в своих норах, уткнув морду в хвост, искоса поглядывая на нас и надеясь, без сомнения, что в конце концов мы устанем от этой сидячей забастовки и, пошумев для приличия, оставим их в покое. Нам потребовалось больше получаса, чтобы сдвинуть нарты с мест; псы наконец поняли, что своего не добиться. Сначала окриками, потом ударами бича, действуя в случае надобности и его рукояткой, нам с трудом удалось вывести их из оцепенения, разместить кое-как перед нартами. Тогда они изменили тактику: от сидячей забастовки перешли к пассивному сопротивлению. Усевшись на задние лапы или же стоя, поджав хвосты, понурив головы, они делали вид, что не понимают приказаний. Несколько хорошо рассчитанных ударов бича заставили их занять привычные места, повернуться мордами на восток. Но этим все ограничилось. Натянув постромки, они повисли на них, словно рабочие, прислонившиеся для отдыха к стене, и не трогались с места.
Мы, четверо людей, общими усилиями сдвинули нарты. Собаки, почувствовав, что постромки ослабли, начали тянуть, двигаясь по колее, проделанной для них Жессеном, чья согнутая фигура временами исчезала во вновь поднявшейся пурге. Но через каждые двадцать метров собаки останавливались. Цирк — и какой цирк! — начинался снова. Когда, измученные вконец, мы разбили лагерь, пройдя за восемь часов утомительнейшей ходьбы лишь восемнадцать километров, пурга снова разыгралась вовсю, и тысячи демонов, воющих и злобных, наших старых знакомых, снова появились и напали на нас, впившись зубами, выпустив когти. Собаки, почуяв, что эта остановка — конец дневного перехода, улеглись, не ожидая приказа; мы еле успели выпрячь их, как они уже были занесены снегом и уютно устроились в нем.
Меньше чем в двадцати километрах — но для нас все равно что на луне — таились сокровища, превосходившие в нашем воображении все клады «Тысяча и одной ночи»…
После двух суток вынужденной неподвижности, в течение которых мы грезили о фантастических пиршествах, о жратве досыта, отряд снова двинулся в путь, несмотря на пургу, еще более изнуренный, еще более полный тревоги из-за того, что дни текли, число пройденных километров росло очень медленно, а выносливость собак катастрофически падала.
В этот день нам впервые пришлось впрячься вместе с собаками или толкать нарты сзади. Ни один из нас не представлял себе, что он способен на такие усилия. Человек думает порой, что достиг предела своих возможностей, но с удивлением, а иногда и с преклонением перед изумительным механизмом, каким является его тело, обнаруживает, что может достичь большего и что его силы еще далеко не исчерпаны.
Что касается меня, то к мышечным судорогам присоединялись спазмы желудка, измученного голодом. Мой живот непрерывно протестовал против дизентерии, вызванной пеммиканом. Резь в глазах служила предвестником офтальмии, снежной слепоты, которая впоследствии мучила меня много дней.
Каждые двадцать шагов, когда собаки останавливались, обессилев и не желая двигаться дальше, приходилось упираться в дугу нарт и, охватив ее обеими руками, делать рывок, чтобы приподнять нарты и толкнуть их, глубоко увязая в рыхлом снегу.
И вдобавок, хотя дыхания не хватало, а сердце билось неровными толчками и в ушах стоял гул реактивного самолета, нужно было, крича во всю глотку, направлять и подбодрять собак. Во всю глотку, чтобы они услышали, несмотря на рев пурги, особенно ощущаемый на уровне земли из-за того, что по их головам барабанили льдинки и снежинки, забивая уши. Ибо — вечное невезение! — ветер этим летом почти все время дул в сторону, обратную той, куда мы направлялись.
Но каждый раз мы все-таки продвигались десятка на два шагов: люди — согнувшись пополам, протянув руки и вцепившись ими в стойки нарт, низко опустив головы, проваливаясь в снег; собаки — совершенно засыпанные снегом, висящие на постромках, уронив головы, поджав хвосты. Лишь иногда сквозь метель смутно виднелись их спины и кончики ушей. Собаки останавливались, мы тоже. И комедия возобновлялась, все больше и больше смахивая на драму. Один раз после сделанного сильного рывка я уперся лбом в стойки нарт, утонув в снегу по колени, ослепленный тысячью огней, вспыхивавших в глазах, не способный ни думать, ни двигаться, и меня вырвало.