Но однажды, когда мы возвратились, все пошло наперекосяк. Летучая Мышь появилась как обычно, но шубка ее была взъерошена, глаза помутнели, и один постоянно слезился, шерсть лезла клочьями. Не могло быть и речи о том, чтобы засунуть ее в корзинку и отнести к врачу, поэтому мы сами отправились к деревенскому ветеринару, серьезной девочке, которой на вид никак нельзя было дать больше шестнадцати лет, и обсудили с ней глистов, блох и другие возможные причины плохого самочувствия кошки. А ест она хорошо? Беспрерывно. Но она все-таки худая? Чудовищно худая, кожа да кости. Можем ли мы гарантировать, что кошка будет дома, когда ветеринар придет к нам с визитом? Нет, не можем. Капли для глаз, таблетки — с этим мы справились неплохо, подманив больную вкусными кусочками осьминога и кролика, но попытки затолкать ее в корзинку раз за разом проваливались.
Нам дали адрес обитавших в городе супругов-ветеринаров, а одна милая пожилая дама одолжила громадную клетку, в которой обычно путешествовал ее пудель. Но в город мы отправились сперва одни, оставив Летучую Мышь дома. Молодая немка побеседовала в нами в окружении портретов породистых собак и кошек, ничем не напоминавших Летучую Мышь. Мы договорились, что я попытаюсь заманить ее в клетку и в случае удачи привезу без предварительной записи. С третьей попытки нам это удалось и оставило самые ужасные воспоминания: Летучая Мышь не понимала, зачем нужна клетка, а оказавшись внутри, пришла в ужас и разразилась чудовищным ревом. Издали могло показаться, что в клетке сидит лев или гигантское древнее чудовище, страдающее от страха, от горя, от предательства. Звук усилился, когда клетку поставили в машину, но она немного успокоилась, оказавшись в приемной, где увидела других кошек, тоже в клетках, и громадного печального пса, который лежал, весь дрожа, и тихонько поскуливал.
Я был у ветеринара впервые в жизни. Юный доктор спросил меня, опасна ли Летучая Мышь, и я ответил, что, честно говоря, не знаю. Конечно, она напряжена, как натянутая струна, из-за того, что сидит в клетке, и все вокруг вызывает у нее недоверие, но вряд ли у него будут с ней проблемы. Так оно и оказалось. Точным движением юный доктор извлек Летучую Мышь из ее тюрьмы и поместил на стол: перед нами был настоящий мастер. Потом начался осмотр, ощупывание тела, проверка зубов и когтей. Летучая Мышь порыкивала, но даже не пыталась вырваться; мне было поручено, по мере сил повторяя изумительные движения профессионала, удерживать ее на столе. Сердце кошки колотилось с такой силой, будто занимало все тело, но она позволила выбрить шкурку на лапе специальной кошачьей бритвой. У нее взяли кровь для анализа, ей сделали укол, и игла показалась мне слишком толстой. Потом нас отпустили домой, сообщив мне ее возраст, — по мнению доктора, ей сравнялось девять лет. Дома она ракетой перелетела через стену, явно не желая более иметь с нами ничего общего и собираясь отныне обходиться ящерицами, кузнечиками, жабами и полевыми мышами, но через два часа — как раз наступило время обеда — она явилась к столу как ни в чем не бывало. А разве что-то случилось? Через три дня нам сообщили, что почки и печень у нее здоровые, что с глазами все будет в порядке, шубка снова обретет блеск, надо только продолжать капать в глаза лекарство и давать крошечные таблеточки, и что впереди нас ждут долгие годы счастливой совместной жизни. Выздоровела она с такой скоростью, что нам оставалось только позавидовать.
И что же? Ежегодная разлука приближалась, и мы как всегда с грустью думали об этом. Клетку втайне от Летучей Мыши возвратили пуделю. Когда мы садились к столу, она вспрыгивала на стену и ложилась, повернувшись к нам задом, но спускалась, когда подавали горячее, и ела вместе с нами — как всегда. Потом уходила в сторону свинарника и исчезала в сумерках. По ее появлению в четыре утра можно было проверять часы, и с первыми лучами солнца мы очень осторожно выбирались из постели. Короче, нам стало ясно: кошка верит в вечную неизменность мира, но может на миг усомниться в этом — если ее засунут в клетку.
Век Летучей Мыши длился еще целых восемь лет. Но пока длится мой, который по сравнению с кошачьим окажется короче, я вижу иногда ее тень, скользящую меж кактусами, — доброго серого божка, старательно охраняющего людей и деревья от тлей, зимних штормов и прочих напастей.
Садовник, разлученный с садом
1
Марию я уже упоминал, кроме нее были Бартоломео, сосна и трое малышей. Они жили на нашем испанском острове напротив меня в доме, принадлежавшем жене Хуана, брата Бартоломео. А в соседнем домишке жил со своим сыном их старший брат; спина его искривилась от тяжелой работы, а сын, если доживет до его лет, станет таким же кривобоким, как отец. Старший брат, напоминавший заскорузлый пенек, продал мне кусок земли: ему нужны были деньги для выходившей замуж дочери, и почти сразу — я лишь однажды видел их с сыном в деревне — оба пропали куда-то.
Словно, будучи частью своей земли, они не смогли уйти, но растворились в ней без следа. Землю эту давно не обрабатывали: она не давала дохода, и ее окружали такие же пустыри, клочки, отделенные друг от друга полуразрушенными каменными стенами. Участки принадлежали неведомым хозяевам, жившим надеждой на то, что земля когда-нибудь подорожает и принесет им деньги. Строить там не разрешалось, нас окружали заросшие ежевикой и чертополохом пустыри, рай для черепах и ящериц; иногда на них паслась одинокая лошадь или осел. Абрикосовые деревца, сливы и лимоны засыхали на корню, постепенно превращаясь в памятники самим, себе, и я не мог вмешаться в их судьбу. Жарким сухим летом запаса воды едва хватало, чтобы напоить свой собственный сад.
Я попал сюда впервые почти сорок лет назад. Дом, должно быть, когда-то принадлежал крестьянину-бедняку или поденщику, его пришлось полностью перестраивать. Он был белым — здесь все дома белые, и даже черепицу белят известкой, чтобы летом не нагревалась на солнце. Две вещи привлекли мое внимание сразу: вода и Мария. Вода — потому что отсутствовала, а Мария — потому что голос ее разносился повсюду. До гробовой доски запомню я россыпь звонких, высоких звуков, которыми она ухитрялась сзывать своих детей с другого края света. Она говорила на местном диалекте, варианте каталонского, который население острова совершенно искренне считает особым языком. Тут часто дул tramontana[2], время от времени — xalos[3], и ветра эти вместе с другими, носившими столь же чудесные имена, заставили жителей острова приспособить свой язык таким образом, чтобы легко было перекричать ветер; звуки его сделались тяжелыми, крепкими и звонкими — так звенят осколки черепицы, рассыпаясь по железной кровле. На этом старинном языке и читать было приятно, казалось, будто получаешь письма из Средневековья и речь в них идет о проблемах феодальных, к примеру — о получении разрешения на рытье собственного колодца (разрешение давалось при достаточной удаленности дома от ближайшего источника воды). Вода звалась здесь aigu, и имя это превращало ее в особое вещество, которое следовало расходовать бережно, соблюдая некие законы и обязательства.