И вдруг я вспомнил вопрос, который вертелся у меня на языке. Как у абронгов достало душевной силы, чтобы оторваться от своих полей и усадеб и уйти в изгнание? Ведь они не могли знать, как долго останется ви-шистский режим у власти? Они рисковали никогда больше не увидеть родных мест. Или же само их отношение к земле, к собственности было совершенно другим, чем, скажем, у французского или английского земледельца?
Лишь много позднее, читая книгу французского исследователя Африки межвоенных лет Анри Лабурэ, я получил ответ на мучившие меня той ночью вопросы. Лабурэ подробно описывал, как обрабатывает землю западноафриканский крестьянин, и, в частности, упоминал, что по мере истощения плодородия почвы им забрасываются старые поля и обрабатываются новые земли. Деревенский совет старейшин наблюдает за тем, чтобы все владения деревни распределялись между семьями «по справедливости», в соответствии с их реальными нуждами. Иногда деревни снимались с места и перебирались поближе к целине, обещающей устойчивые урожаи в течение нескольких лет.
Конечно, в мире, о котором рассказывал Лабурэ, у крестьянина не могло возникнуть и окрепнуть чувство привязанности к собственному клочку земли, столь характерное для европейского земледельца. И весь уклад жизни, и сложившаяся веками психология, и традиционные верования делали его свободным от того ярма собственности, которое причинило столько страдании его европейскому собрату.
Вероятно, если бы не случайная дорожная встреча, эта сторона местной жизни еще долго оставалась бы просто незамеченной мною. Но африканская дорога тем и интересна, что никогда не бывает безлюдна.
Что-то произошло в самых глубинах африканского общества, что-то сорвавшее с места тысячи и тысячи людей. Кого только не встретишь на пыльных африканских дорогах! И крестьян-отходников, небольшими группами идущих на заработки. И беженцев, спасающихся от погромов или же неожиданно и несправедливо высланных. И чиновников, едущих на новую работу или же в командировку. И летучие бригады врачей, пытающихся победить проказу, сонную болезнь, желтую лихорадку. Кто идет пешком, иногда за сотни километров, с посохом в руках, котомкой за плечами и флягой с водой у пояса. Кто едет на грузовике, глотая дорожную пыль. А мимо проносятся легковые, то набитые пассажирами и узлами, то с важным «бонзой» на заднем сиденье.
Когда Ливингстон добрался с громадными мучениями до Катанги и Маньемы, он отметил, что в этих краях трудно найти проводников. Жители боялись выходить за границы своей деревни. Доведя путешественника и его спутников до того места, где начинались поля соседнего поселения, они обычно отказывались идти дальше. С глубокой горечью писал Ливингстон о разбойничьих набегах рабовладельцев, о кровавых междоусобицах, об анархии, погрузивших богатейшую, цветущую страну в атмосферу слепого ужаса. Гибель подстерегала каждого, кто отваживался уйти из-под защиты родной деревни.
Хотя времена, описанные великим англичанином-гуманистом, кажутся сегодня бесконечно далекими, еще можно встретить стариков, которые помнят эпоху колониального захвата, когда даже ужасы работорговли померкли в сопоставлении с деяниями покорителей Африканского материка. Но за несколько последних десятилетий произошел колоссальный по масштабам переворот во всем строе местной жизни. И именно в поездках, разговаривая с людьми, которые наконец перестали бояться дальних дорог, лучше всего ощущаешь и размах происходящих изменений и их противоречивую сложность.
В начале февраля 1963 года я прилетел в Лубумбаши (тогда еще Элизабетвиль) из Киншасы, сохранявшей тогда еще бельгийское название — Леопольдвиль. В Катанге только что отшумели бои, скрылся, видимо в Анголе, «отец» призрачной катангской независимости Моиз Чомбе, и Элизабетвиль, утратив свой эфемерный статус столицы государства, вновь стал всего лишь одним из многих провинциальных центров Конго.
Элизабетвиль выглядел много скромнее конголезской столицы. Киншасу украшали и величественная река, и пышная зелень многочисленных бульваров, и массивные небоскребы деловых кварталов. Элизабетвиль же — город с невысокими, в три-четыре этажа, зданиями, и только на окраине, у дороги, ведущей к границе с Северной Родезией, ныне Замбией, монотонный городской силуэт нарушали высокие трубы медеплавильного завода и крутые конусы терриконов. К тому же шел дождь, над Элизабетвилем низко нависли тучи, дул холодный ветер, и, может быть, поэтому центр Катанги казался особенно серым и безликим.
Лишь с громадным трудом мне удалось найти место в гостинице «Леопольд» — бильярдный стол за ширмой. На этом столе я и провел свою первую ночь в катангской «столице». К счастью, утром освободилась комната — серая, холодная, как и сам город. Из ее окон был хорошо виден городской центр — патрульные автомашины со шведскими или индийскими солдатами, торопящиеся прохожие, темные витрины магазинов.
В первый же день я познакомился с немногими иностранными корреспондентами, приехавшими в Элизабетвиль. Один из них, пожилой бельгиец, представлял брюссельскую социалистическую газету. Другой приехал из Северной Родезии. Это был молодой человек с живым, пытливым умом, но, не зная французского языка, он чувствовал себя несколько потерянным в этих местах. Если бельгиец был тесно связан с местными европейскими кругами и хорошо осведомлен о царящих там настроениях, то родезиец был вхож в среду ооновских чиновников, хлынувших в Элизабетвиль по следам шведских и индийских солдат, разгромивших чомбовский режим.
Коллега из Брюсселя не скрывал, что его соотечественники в Катанге встревожены развитием событий. Он рассказывал, что, по их общему мнению, за операцией ООН по изгнанию Чомбе стоят американцы.
— Им не дают спать рудные богатства края, — зло говорил он. — Медь, уран, золото Катанги волнуют американцев куда больше, чем единство Конго, о котором они столь велеречиво краснобайствуют на международных ассамблеях. Они хотели бы выжить нас, бельгийцев, из страны.
Мы пошли пройтись по городу. Мальчишки выкрикивали заголовки единственной местной газеты «Эко дю Катанга». В книжном магазине, куда мы заглянули, на стенах еще висели выпущенные при Чомбе плакаты, на которых был нарисован могучий африканец со щитом в руках — защитник континента от «подрывных» коммунистических идей. На почте продавались катангские марки, в лавках принимались только катангские деньги. Впрочем, магазинные полки были пусты: осторожные торговцы припрятали товары, пока обстановка не прояснится.