Отличаясь друг от друга многими внешними проявлениями, принадлежа к разным поколениям и к разным социальным прослойкам, наши французы составляли, тем не менее, некое триединое целое: как «три поросёнка», «три Толстяка» или — что куда больше подходит к нашему случаю — «три мушкетёра».
Кристоф — классический горовосходитель, прирождённый альпинист в старом добром понимании, не замороченный новомодными фенечками, ценящий в любимом занятии глубинную суть, а не внешний лоск. Открытый, разговорчивый, наводящий мосты. Всё, что он делает, он делает с любовью и ненавязчивой доброй энергией, вовлекая в свои дела окружающих, заражая и заряжая их… Он плывёт по жизни, как большая любопытная рыбина, увлекающая в свой фарватер случившуюся мелкую рыбёшку…
Не то Патрик: спортивный парень в мужском расцвете, — в том самом, когда сил ещё невпроворот, но всё уже доказано и можно спокойно заниматься любимыми делами и любимыми женщинами, очертив вокруг себя вполне осязаемый круг, куда посторонним вход не заказан, но и не приветствуется. Индивидуалист и экстремал, — дитя объединённого глобально и разобщённого на индивидуальном уровне века: стремительный забег в никуда, блестящие синтетические достижения, которыми легко восхищаться, но которым трудно сопереживать, поскольку они относятся скорее к индустрии развлечений, чем к созиданию чего-то осмысленного. Да хранит его Бог!
И, наконец, Фантен: деловой человек, который, сколько бы ни ходил в горы, был и останется прежде всего бизнесменом, и я говорю это вовсе не потому, что я не люблю бизнесменов, — просто он такой человек, этот Фантен.
В горы все три француза ходят по-разному. Кристоф приходит в горы, как к себе домой, и, будучи по профессии горным гидом, является таким образом своего рода «надомником». Для Патрика горы — арена самовыражения, объект, но не субъект, палитра с красками, которыми он пишет сумасбродное полотно собственной жизни. Ну а Фантен наведывается в горы, как гость, — в сопровождении гостеприимного хозяина Кристофа. Ему нравится в доме Кристофа, и он думает, что хотел бы жить в таком же, вряд ли осознавая при этом, что у него нет той внутренней свободы, которая позволяет людям обзаводиться подобными домами.
Я много и внимательно наблюдал за этими парнями, потому что я люблю французов и интересуюсь ими, несмотря на всё их глубоко укоренившееся высокомерие и вздорный национальный характер. Я прощаю им с лёгкостью все недостатки только за то, что эти породистые, нервные и чувственные люди понимают толк в вине и в женщинах и всегда умеют находить правильное место для чашечки кофе и для постели. Тот, кто научился так жить, имеет полное право класть с прибором на всё прочее озабоченное человечество — я в этом глубоко убеждён…
С пристрастным любопытством я отмечал то, как наши французы проявляют себя в главном, отдавая дань вину и ухаживая за женщинами, поскольку именно вино и женщины раскрывают суть мужчины лучше, чем что бы то ни было. К тому же, питие вина и брачные танцы, чаще всего, составляют естественную событийную цепочку, как именно и случилось в нашем французском случае…
Перед отлётом, прощальным вечером, когда смутная тревога сосёт душу любого, даже самого закалённого человека, всяк норовит выпить вина, и в этом плане, воистину, нет ни христианина, ни иудея, ни — что уже удивительно!.. — мусульманина. Этим вечером в столовой бушевала буря: вздувалось и опадало с хлопками полотно стен, пиратскими фрегатами в штормовом море кренились и скрипели столы, вздымались стаканы, а спиртное кочевало «от нашего стола вашему», сопровождаемое проникновенными речами и неудержимыми признаниями. Кристоф, как капитан корабля, морской уверенной в шторм походкой слонялся от стола к столу, излучая энергию и харизму: сильный и вдохновенный. Вот он склонился над иранцами, произнося речь, и те замерли, прикипая к нему влюблёнными взглядами, а он, внимательный и точный, говорил им об истине, то есть: о горах и вине, и держал при этом в загрубевших пальцах гранённый стакан с той грацией, с какой держат бокал за хрупкую талию. Каюсь, я не помню в точности его слов, но помню зато, как проливалась на стол тонкая струйка из стакана очарованного иранца…
А потом, когда сдерживать нахлынувшие чувства стало уже невозможно, грянула музыка, и три француза пошли меж столами в танце, расправляя грудь и стряхивая с себя последние путы условностей, а за ними оранжевой змейкой потянулись восторженные, опьянённые вином и невиданной свободой иранцы. В попытке воспарить и стать ближе к вершинам повпрыгивали на столы и танцевали на них, вовлекая в танец по привычке смущающихся кухонных девушек, температура зашкаливала, росло напряжение душ, и первые искры проскакивали между телами, заряженными противоположными половыми зарядами… Стиралась грань между танцем и ухаживанием: пылали лица, лоснилась повлажневшая щетина щёк, мужские взгляды приобретали настойчивую пронзительность, а женские — поволоку…
И вот тут-то и обнажились души, и сказалась разница, и подтвердились мои интуитивные догадки и предположения, и примечал я это с тихим удовлетворением, поскольку любовь во всех её проявлениях, от простейших до самых сложных, от грубейших до утонченнейших, — единственное, что не устаёшь наблюдать, и единственное, что не перестаёт удивлять и доставлять наслаждение.
С сочувствием и пониманием наблюдал я мягкий интерес Кристофа, разведенный пополам с самоиронией и смущением: огромный добрый сенбернар, заигрывающий с болонкой… С прохладной отстранённостью отмечал спокойную уверенность Патрика, привычного получать то, что положено ему по праву рождения первым, в смысле — лучшим. С недоумением и досадой следил за Фантеном, за его рыночным напором: самоуверенная, раздевающая товар улыбка, похлопывание по крупу приглянувшейся лошадки… Замашки человека, уверенного в том, что ему по карману вся эта любовь…
Смотри-ка, какой умный нашелся, — скажет раздраженный моей не вовлеченностью и надменным «парением над» читатель, предположительно молодой и рвущий с низкого старта — всё-то он видит, всех-то он судит… А сам-то ты что делал на этом празднике жизни? В себе-то самом слабо покопаться, слабо высветить для меня, терпеливого твоего читателя, содержимое собственных потаённых чердачков да чуланчиков, куда редкий фрейд заглядывает?..
«Я», говорите?.. А что я… Я мало пил в тот вечер, да и вообще сторонюсь массовых веселий, — танцев на столах и прочей мебели. На массовых весельях я грустнею. Я не из тех, кого затягивает водоворот повальной гульбы, я не удерживаюсь на волнах всеобщего разгула: меня неминуемо выбрасывает на периферию и прибивает к тихому берегу раздумий и наблюдений.