Для ночевки обычно выбираешь место под кедрачом, где всегда остается прикрытый навесом кроны сухой клочок земли. Шел двенадцатый день пути. Точнее, день начинался, а я не мог расстаться с удушливым теплом просыревшего спального мешка. Не хотелось и думать, что сейчас нужно вставать, укладывать тощий рюкзак и снова идти. Идти напролом, увязая в чащобе, оступаясь в чавкающем мшанике. Идти, чувствуя под сердцем тоскливый холод тревоги за каждый пройденный шаг. В улусе Кочериков мне удалось снять на кальку участок верховья Лены. Но, заплутавшись в долине, я уже перестал ориентироваться по карте, так как не мог определить, где нахожусь, и доверял только компасу и какой-то слепой интуиции. Куда проще было прокладывать маршруты вдоль побережья моря!
Сжавшись в спальном мешке, я чувствовал, как холод, вытесняя накопленное тепло, прокрадывается в мешок. Высунувшись наружу, я оцепенел от неожиданности. Верховой ветер разметал облака, обнажая блеклую синеву неба. На землю сходило необычайно спокойное и чистое утро, пахнущее сыростью и пожухлой травой. Тени исчезали, и тайга вокруг меня обнажалась резкими очертаниями, как бывает в первые минуты рассвета. У обмякшего рюкзака, развесив уши, лежал Айвор и уныло смотрел на меня тусклыми от голода глазами. В ветвях кедрача над головой неожиданно тинькнула пеночка. И от этого хрупкого, едва слышного голоса я невольно почувствовал прилив сил и уверенности в себе. Сознание было ясным и настороженным, и вместо безнадежной усталости, как это было вчера и позавчера и еще несколько дней подряд, мною постепенно овладевало странное предчувствие, что сегодняшний день принесет хоть какое-нибудь облегчение. Уж если я сегодня не найду лагерь отряда, то, наверное, что-нибудь добуду. Ох и наемся же я тогда до отвала! От двухнедельного пути в рюкзаке осталось немного муки, чай, соль, сахар и два сухаря — «НЗ». Все мои попытки раздобыть в пути мясо, как правило, оканчивались неудачей. Проклятый дождь словно втаптывал в землю все живое.
Патроны хранились в прорезиненном мешочке, но все же картонные гильзы обволгли и тяжело входили в патронник.
Только я взял в руки ружье, как Айвор оживился и, нетерпеливо подвывая, затоптался на месте. Оставив на поляне рюкзак и спальный мешок, я пошел за псом берегом неширокой протоки. Айвор бодро рыскал по сторонам, уходил от меня все дальше, и скоро его хвост окончательно исчез в зарослях кустарника. Солнце еще не взошло, но над горами словно бы приподнявшаяся синева неба уже подернулась алым налетом. Стараясь не тревожить вокруг себя кустарник и ветви деревьев, я шел, еле улавливая впереди шорох снующей собаки. Но скоро и этот звук затих. Я остановился на небольшой поляне, покрытой белесым ягелем. Под еле видимой дымкой тумана пласталась поникшая трава, тяжело клонился кустарник. И, распустив лохмотья лишайника, вокруг меня недвижно стояли обомшелые сосны, лиственницы. Воздев ветви к холодной синеве неба, они казались безжизненными. В их зарослях не слышалось ни малейшего движения жизни, ни птичьего вскрика, ни шороха ветерка…
Никогда еще мне не приходилось видеть в тайге такого колдовского, туманного рассвета. Казалось, он стекал с безжизненной синевы неба на листву деревьев, опускался на землю и, едва приподнявшись, еле уловимыми клубами ворочался в затененных зарослях. Настороженный, дремотный покой владел в эти минуты тайгой и невольно овладевал всем моим телом, и вместе с ним рождалась какая-то боль неизвестной, надвигающейся тревоги. Я стоял на поляне, вслушиваясь в звенящую тишину леса, и не мог понять, какого чуда я жду. Но, увидев заалевшие вершины деревьев, я вдруг понял, что невольно жду, когда взойдет солнце.
Странным, неповторимым показался мне в это мгновение окружающий лес. Все в нем знакомо до прожилки в каждом листе — и в то же время это был другой, неизвестный лес. Словно невидимая власть времени внезапно коснулась его. Я видел перед собой мертвый лес, тяжело пробуждающийся от бремени тысячелетнего сна. Словно, когда-то погибший на всей земле, он сейчас возвращался в свою первобытность. И в это мгновение земля встречала свое первое утро. С восходом солнца свершится ее пробуждение, и я услышу ее первый вздох…
В глубине земли все отчетливее и сильнее бьется ее сердце. Эти глухие, могучие удары толчками посылают кровь жизни в корни деревьев, от них по ветвям в каждую прожилку окоченевшего листа. И вот уже дрогнули ветви кустарника шевельнулась трава, и неуловимое дыхание разом пошатнуло тайгу. И чем ниже опускались по деревьям солнечные лучи, тем пышнее расправлялись иззябшие ветви, и тайга становилась все светлее, просторнее, и ее воздух уже дышал живым теплом…
…Я брел по тропе, опьяненный непонятной радостью. Мне слышался хор голосов, и в хаосе звуков различался один, который уже давно и настойчиво звал к себе. Голос становился все ближе, звонче, и вдруг, очнувшись, я услышал, как охнул и раскатился по тайге гулкий лай. Во все стороны разлетелось эхо, и взбудораженная тайга, казалось, зазвенела на все голоса! Подстегиваемый этим лаем, я бежал напролом сквозь заросли кустарника. Лай собаки учащался и переходил в злобный остервенелый вой.
Вырвавшись от хлеста мокрых кустов, я выбежал на поляну и тотчас по низу мелколесья увидел мечущегося Айвора. Он прыжком бросался на ствол лиственницы и захлебывался в бессильном лае. Пот застилал мне глаза, штормовка вязко облегла тело. Сделав шаг от кустарника, я присел от неожиданности.
По ту сторону поляны на вершине кряжистой лиственницы неподвижно, словно высеченный из черного камня, сидел здоровенный глухарь. Он сидел на самой вершине, чуть подавшись грудью вперед, и в своем покое, казалось, не видел и не слышал бесившегося на земле пса. А Айвор, увидев меня, закатился пуще прежнего.
Сдерживая дыхание, я опустился в кустарнике на колени и, не сводя взгляда с черного тела птицы, стал медленно заводить приклад под плечо. Подрагивающая белесая мушка ружья поднималась по стволу дерева и, задрожав, остановилась на черном пятне. Глухарь по-прежнему был недвижим, и теперь я хорошо различал изогнутый белый клюв и под ним густую черную бороду…
Выстрел ударил раньше, чем я осознал движение пальца. Словно кто-то другой, помимо моей воли, тронул спусковой крючок ружья.
И сразу все стихло. Птица вскинулась над вершиной лиственницы, широко распростерла крылья — и вдруг, словно подхлестнутая на лету, извернулась и, с треском обламывая ветви, грохнулась оземь. Я бросился к дереву, отгоняя остервеневшего пса.
Глухарь лежал на корнях не двигаясь, и широкий, искрящийся синевой глаз его смотрел мимо меня, на вершину дерева, еще шевелящуюся от удара свинца. Спокойно поднималась под оперением грудь. И вдруг он приподнял голову и, все так же не сводя взгляда с вершины лиственницы, медленно опустил ее на примятую траву. Я стоял рядом, словно скованный, и не мог шагнуть к нему. И увидел, как судорога тронула оперение, жестко и широко распластался по траве хвост, вытянулись морщинистые когтистые лапы, и на тускнеющий недвижный глаз упало белое веко…