И сразу все стихло. Птица вскинулась над вершиной лиственницы, широко распростерла крылья — и вдруг, словно подхлестнутая на лету, извернулась и, с треском обламывая ветви, грохнулась оземь. Я бросился к дереву, отгоняя остервеневшего пса.
Глухарь лежал на корнях не двигаясь, и широкий, искрящийся синевой глаз его смотрел мимо меня, на вершину дерева, еще шевелящуюся от удара свинца. Спокойно поднималась под оперением грудь. И вдруг он приподнял голову и, все так же не сводя взгляда с вершины лиственницы, медленно опустил ее на примятую траву. Я стоял рядом, словно скованный, и не мог шагнуть к нему. И увидел, как судорога тронула оперение, жестко и широко распластался по траве хвост, вытянулись морщинистые когтистые лапы, и на тускнеющий недвижный глаз упало белое веко…
Я возвращался к стоянке, чувствуя на своем плече холодеющее тело птицы. Айвор путался под ногами и глядел на меня горящими, злобными от голода глазами. Все произошло так быстро, что я теперь не мог вспомнить ни одной детали, словно все это было сном. И недолгой была радость добычи: она вспыхнула и исчезла, вытесняемая чувством уже знакомой, непонятной тревоги. И вдруг я с необыкновенной отчетливостью вспомнил ту минуту ожидания солнца, когда в мертвой дымке рассвета оживала тайга. И мне почудилось на; мгновение, что я снова слышу дыхание этой травы, этих деревьев, воздевших к солнцу свои ожившие ветви. Но тайга вокруг меня стояла онемевшая, строгая, и я не слышал в ней пробудившихся голосов. И казалось, лучи солнца замерли на недвижной хвое…
И вдруг (было это реальностью или воображением напряженного сознания? До сих пор я не могу понять, что это было!) в стороне от тропы, на вершине старой лиственницы, я увидел черного глухаря! Словно высеченный из черного камня, он сидел, чуть подавшись грудью вперед, и поверх леса вокруг него простиралось залитое солнечным жаром небо. Вместе с пробуждающейся тайгой в это мгновение он встречал восход солнца.
Я стоял на поляне, не чувствуя на своем плече тяжести добытой птицы. Тот черный глухарь сидел высоко надо мной на вершине старой лиственницы и был недосягаем.
Айвор терся у моих ног и, тихо скуля, все время порывался бежать и звал меня за собой к стоянке.
На четырнадцатый день я решил выходить из долины, потеряв всякую надежду отыскать отряд или перевал. Нужно подняться на гребень хребта, осмотреть долину и, если удастся, перевалить к морю. Проглотив полусырую лепешку, испеченную на камнях, я запил ее некрепким чаем и, уложив рюкзак, пошел напрямик к подножию хребта. И под скалами, на каменистом плато, наткнулся на цепочку оленьего следа. Он отворачивал от протоки и поднимался в горы.
Изрытая складками ущелий, нависшая изломами скал и террас, густо обросших стлаником, распростерлась передо мной почти трехкилометровая крутизна Байкальского хребта. В разломах гольцов бледнел снег. Подернувшись синей дымкой, вершины постепенно отходили на север и, приседая, сливались на горизонте в одну неровную цепь. Небо над гребнем напрягалось багрянцем, стаивали последние клочья облаков, и каждое мгновение могло появиться солнце. Просветленная долина, ожившая от гнета дождей, перехлестывалась звонким свистом и цоканьем птичьего разноголосья.
Подъем сразу же пошел вкрутую. След петлял по сыпучим откосам, резко перебрасывался с уступа на уступ, долгой строчкой вытягивался вдоль обрыва террас. Олень обходил открытые пространства и больше продирался по чаще стланика, часто сбегал в сырую темень ущелий. Мне не хотелось терять этот след, я берег слабую надежду, что он может вывести на перевал. Идти становилось все тяжелее. Ботинки скользили и срывались на слизи камней, непросушенный спальный мешок пудовой тяжестью осаживал плечи. След часто терялся, и приходилось петлять, отыскивая его. Но скоро он окончательно исчез: сбежал в ущелье и запнулся под отвесной скалой.
Цепкий стланик разросся по крутым стенам. Он глубоко влез корнями в расщелины скал и гроздьями нависал над ущельем. Разумеется, олень не мог пройти этим путем, но больше никаких следов на выходе из ущелья не было. Обратно возвращаться не хотелось. Передо мной возвышалась вертикальная стена, можно было подняться на террасу, перехватываясь за толстые ветви стланика.
Пальцы липли в смоле, иглы наотмашь хлестали в лицо. С каждым метром подъема тело становилось все тяжелее; проклятый рюкзак застревал меж ветвей и упрямо тянул назад. Куда проще было привязать его за веревку и оставить на дне ущелья, а потом поднять! Но эта светлая мысль осенила меня, когда я, как обезьяна, уже раскачивался на ветвях стланика, прижимаясь к скале. Обнажая корни, из расщелин струйками осыпалась земля. Ремень ружья сдавливал грудь, и стволы все время стукали по затылку. Я полз медленно, стараясь не смотреть вниз, и делал долгие остановки, прилипая телом к ветвям. Козырек скалы отбрасывал на ущелье тень, и, отдаляясь, оно становилось сумрачнее и угрюмее. Я осторожно перетягивался с ветки на ветку, и ручейки потревоженной земли осыпались на дно ущелья.
Взмокший и исцарапанный, обляпанный смолой, я, наконец, выбрался на обрыв террасы, поросшей по краям кустами багульника. В середину террасы врезался скалистый выступ. Я отполз от края и, не снимая рюкзака, свалился на влажную траву. И только тут вспомнил, что уже в ущелье не видел Айвора: пес, видимо, пошел по следу оленя, который я не мог отыскать. Успокоив себя мыслью, что он никуда не денется, я не стал звать его и осмотрел террасу. В тени скалы белели пласты слежавшегося снега: от них остро тянуло холодом. И на подчерненной поверхности снега я вдруг увидел знакомые следы! Их было много, снег был буквально истоптан оленями. По всей вероятности, это был олений отстой. Мне приходилось слышать от охотников, что в жаркое время дня комарье и мошка выгоняют оленей из чащи тайги на снег в складках гор, где они и держатся до вечерней прохлады, а потом снова возвращаются в низину на кормежку. От снеговой плешки следы оленей вели дальше через багульник. Теперь оставалось подождать Айвора — и можно продолжать путь. Скинув штормовку, я ловил разгоряченным телом слабое дыхание освежающего горного воздуха, потом забрался на скалу и растянулся на пригретой поверхности.
Солнце уже круто заходило к полудню. Чистое, умытое небо сверкало ослепительной синевой. Кронами берез и осин, пышной хвоей сосен, елей, лиственниц и кедрачей разостлалась внизу долина. Чуть слышный шепот ветра и приглушенные голоса птиц доносились из нее. Местами сквозь пеструю чащу зарослей проблескивали серебристые изгибы реки. Порой река казалась неподвижной, и, только вглядевшись, можно было различить, как на извилистой синей ленте вытягиваются от камней на порогах пенные борозды. Стиснутая с одной стороны крутыми склонами сопок, а с другой — глухой грядой горного хребта, долина пестрым коридором, изгибаясь, уходила на север.