— Сготовил на совесть, Андрюха! Как скажешь, Федор, а? Федор Иванович молча кивает и что-то бурчит, так как рот у него занят. Я протягиваю Андрею пустую миску, и, наполняя ее, он довольно улыбается. Мы уже приканчиваем по третьей, а он, бедняга, никак с первой не управится, все стараясь нам угодить. И только Айвор, страдальчески поскуливая, бросает на Андрея смиренно-голодные взгляды. Кормушка пса наполнена, но Андрей ждет, пока варево чуть остынет.
— Ты подожди немножко, — уговаривает он ластящегося к нему пса, — от горячего у тебя нюх может испортиться…
Василий Прокофьевич выпотрошил несколько омулей и хариусов и, насадив их на гладко оструганные колышки, поставил рыбу около стойкого жара углей. Это наше второе блюдо — жаренная на рожне рыба. Будь ты сыт и по маковку, но отказаться от нее просто нет сил! Когда бока и спинка покроются чуть хрустящей золотисто-оранжевой корочкой и выступят янтарные капли жира — рыба готова, остается ее чуть присолить и положить в брюшко несколько колец лука. Василий Прокофьевич всегда сам готовит рыбу на рожне, не доверяя это даже Андрею. А на третье, после небольшого перекура, чай, по вкусу: кто со сгущенным молоком, кто так, как здесь говорят, постный. Обычный плиточный чай, но какой же он душистый и ароматный, когда пьешь его на берегу моря, у костра, и шумят над головой ветви лиственницы!
Мы с Андреем перемываем всю посуду на берегу моря, а Василий Прокофьевич с Федором Ивановичем лежат у костра, неторопливо обсуждая завтрашний день. Притихнет ли горняк или разгуляется, а все одно на рассвете пойдем искать пропавшие сети. Потом оба, тяжело поднявшись с земли, благодарят Андрея и уходят к палатке. В темноте, еле освещенной слабеющим костром, я вижу, как Федор Иванович остановился у входа в палатку, оглядел звездное небо, опустил голову, словно прислушиваясь к слабеющим порывам ветра, и что-то недовольно пробурчал Василию Прокофьевичу. Погода явно не нравится старику. И долго еще из их палатки слышится неторопливый, приглушенный говор. Мы раскололи несколько сосновых чурбачков, приготовили сушняка. Андрей поставил у кострища банку с бензином, наполнил водой чайник и котел и, закончив, все еще оглядывался: что бы еще сделать, чтобы утром костру понадобилась только спичка?
Я уже засыпал, когда Андрей осторожно вполз в палатку, застегнул вход на все пуговицы и, забравшись в спальный мешок, зажег свечу, пристроенную в банке. Зашелестели страницы книги. Тихо потрескивала оплывающая свеча. А за брезентом палатки слышалось пришлепывание волн о галечный берег и шорох ветра, ворочающегося в листве деревьев…
Километрах в тридцати к западу от побережья моря, за крутыми отрогами Байкальского хребта, пролегает долина реки Неручанды. Не приглядевшийся человеку глухой край земли. Редко когда забредет сюда охотник или оленевод со своим кочующим стадом. Затянувшееся дремой, простирается вокруг обомшелое звериное царство троп и болот. И только потемневшие, рассохшиеся от времени вешки по берегу реки говорят о том, что когда-то, очень давно, прошли здесь топографы. Прошли, нанесли на планшетки излучины Неручанды с ее неприметными ручейками-притоками и с той поры больше не возвращались сюда.
Но еле приметная, заросшая тропка, отмеченная забугрившимися насечками на деревьях, выведет вас на травянистую полянку, поросшую буйным кустарником, и на этой полянке, окруженная плотной стеной лиственниц, сосен и елей, притаилась отрухлевшая зимовьюшка. Эта зимовьюшка была моим последним убежищем на переходе от долины Улькана к Байкальскому хребту. Этим большим переходом я решил закончить таежные странствия и выходить на Большую землю. Случилось так, что ни Айвора, ни основного груза, который я обычно таскал с собой в рюкзаке, со мной не было. За несколько дней до этого в долине Улькана я встретил небольшой геологический отряд. Геологи закончили работу, и мы готовили площадку для приема вертолета. Хотя принято считать, что такая машина, как вертолет, не требует для посадки особенно большой площадки, нам пришлось вырубить участок леса сто на сто пятьдесят метров. Один раз прилетел «МИ-4» забрал часть груза и почти всех собак (в том числе и Айвора) и ушел в Байкальское. В этот день должен был быть еще один рейс, но пошел дождь и облака так беспросветно обложили небо, что никакой надежды на то, что вертолет прилетит в этот день и даже в ближайшие дни, не было. Шел проливной дождь. Порой он ослабевал и моросил вперемежку со снегом. Ждать мне было нельзя: из Нижнеангарска я получил радиограмму, что примерно через неделю уходит в последний рейс на юг пароход «Комсомолец». Я решился пройти до побережья тайгой. Со всеми искривлениями, которые хорошо обозначились на карте, мой путь до поселка Байкальского составлял километров пятьдесят; а оттуда до Нижнеангарска можно добраться попутным катером.
Я шел хорошо пробитой оленями заболоченной тропой, петляющей над берегом реки. Разбегаясь по долине, Неручанда то сворачивается в крупные петли, яростно обхлестывая прибрежные валуны, вскипая на грядках отмелей и перекатов, то вытягивается долгими плесами, лениво омывая раздавшиеся берега. Насупившись хвоей, склонились по берегам низкорослые сосны, пихты и лиственницы. Оступились в воду заросли тальника. Угрюмая река Неручанда. Может, это осень так ее нахмурила, а может, она всегда была такой и потому не приглянулась человеку и не поселился он на ее берегах. Тайга вокруг казалась немой и враждебной. С той минуты, как я вышел из зимовья, настроение, как барометр перед бурей, катастрофически падало. С таким настроением пускаться в дорогу совсем скверно, и несколько раз я малодушно подумывал, не вернуться ли вообще на стоянку отряда, чтобы подождать вертолета. Я чувствовал, как на меня разом наваливается усталость всех долгих семи месяцев пути. И вместе с этой гнетущей усталостью мною овладевало чувство необъяснимой тревоги. Я привык к тайге, к ее ночным шорохам и голосам, к неожиданным встречам и сейчас невольно чувствовал, что какая-то опасность едва слышным дыханием бродит вокруг меня. Когда напряжен каждый нерв, когда идешь, еле волоча ноги, и вслушиваешься в малейший необычный шорох, чувство заброшенности и одиночества резко обостряется. И чем дальше я уходил от зимовья, тем все настойчивее меня преследовала мысль, что по тропе или где-то совсем рядом за мной кто-то идет.
Порой доходило до того, что я спиной чувствовал холодок идущего ко мне взгляда. И тогда, привалившись к дереву, я напряженно вслушивался в звенящую тишину тайги. Озираясь по сторонам, я готов был разрядить оба ствола в первую же, едва дрогнувшую ветвь. Никогда прежде мне не приходилось испытывать таких резких, необъяснимых приступов слепого страха — другими словами я не могу назвать это чувство. Сердце сжималось болью отчаянного одиночества, ненужности в этой глухой, окоченевшей в беспробудной дреме тайге. Все в ней затаилось против меня: топь болот, куда я все время забредал, теряющаяся тропа, непролазная чащоба отрухлявевших деревьев, завалы и озерца, преграждающие путь на каждом шагу. Словно тайга не хотела выпускать меня за горный хребет, к морю, до которого оставалось уже не более тридцати километров.