Очнулись связанными. Светила полная луна. Индейцы стояли, опираясь на ружья. Сколько их было, в точности не скажу. Чудились толпы – такие у страха глаза.
Индейцы жестом приказали пленникам следовать за ними. Нелепо припрыгивая, минитмены двинулись в путь. Никто не произносил ни звука. Не ошибусь, полагая, что Федор теперь вряд ли повторил бы свою благородную сентенцию: «Первым не выстрелю». Впрочем, это уже не имело никакого значения, ни принципиального, ни практического.
Начинало светать. Роса пала обильная, все вымокли выше пояса. Поднявшись на пологий холм, пленники увидели стойбище. Дети и женщины высыпали из хижин. Воины разомкнули круг – на поляну вышел, прихрамывая, тощий, жилистый индеец; орлиные перья колыхались над челом – аттестат боевых подвигов. Его звали Голубая Куртка. Он пристально оглядывал минитменов. Его взгляд задержался на Нэнси… Он отдал какое-то приказание. Воины освободили Нэнси от пут, и она пошла за вождем в хижину.
Но все кончилось хорошо. Пленных отпустили. Объясняю внезапность благополучной развязки.
Незадолго до революции в вильямсбергской тюрьме томились шауни, схваченные виргинскими милиционерами. По словам Нэнси, кто-то из плантаторов намеревался променять пленников на своего мальчонку, похищенного индейцами (22).
Узникам предлагали свободу при условии возвращения сына плантатора. Они отказывались, не будучи уверенными в том, что сумеют сдержать слово. Глубокой осенью арестанты бежали. Стражники пустились в погоню: дикари далеко не уйдут – прикованы одной цепью за руку. И точно, вскоре в ближнем лесу грянули карабины. Однако «хороших индейцев», то есть мертвых, не обнаружили, не нашли.
Недели две спустя шауни окликнули деревенскую девушку, сгибавшуюся под вязанкой хвороста. Первым порывом Нэнси было засверкать пятками. Но индейцы едва дышали; к тому же один из них, кожа да кости, беспомощно опирался на товарища. Жалость охватила Нэнси, она жестом показала: ждите здесь… Воротившись, не нашла шауни и оставила провизию под деревом. С того дня Нэнси аккуратно подкармливала своих нежданных-негаданных нахлебников, и беглецы, доверившись Нэнси, перестали хорониться от нее… Уже ложились снега. Нэнси притащила одеяла. Потом принесла лыжи. Индейца, раненного в ногу, звали Голубая Куртка…
Все это Нэнси рассказала на дневке. Прекрасно! Но что же происходило в хижине вождя? Участь Нэнси была решена единодушно: либо остается с нами, шауни, либо уходит, ее воля. Участь белых… Большинство полагало, что хороший белый – это мертвый белый. Голубая Куртка, не оспаривая правила, настаивал на исключении в знак признательности Нэнси. С ним наконец согласились…
Неунывающий Теодор вновь сделался неунывающим. Больше того, смеялся, посвистывал, и даже напоминание об утрате боевого груза, захваченного индейцами, отразилось на его физиономии лишь мимолетно-хмурым изломом бровей. С легкостью изгнал он мысль о том, что это позорное происшествие вызовет бурное негодование защитников блокгауза Моэма.
Блокгауз? Звучит внушительно, как и прочие фортификационные термины, а по-виргински – всего-навсего ферма, обнесенная бревенчатыми стенами. Ее хозяин, Дэвид Моэм, был кряжистым мужиком лет сорока – нос картофелиной, глазки медвежьи, походка увалистая. Он встретил пришельцев радушно, но, приметив, что они без оружия, насупился. Благородство Голубой Куртки, подчеркнутое Каржавиным, ничуть не утешило фермера, а утрата боеприпасов привела его в ярость. Гнев дядюшки Моэма разделяло «народонаселение»: трое женатых сыновей и те семейные или еще холостые парни, что по найму крестьянствовали наравне с хозяином и столовались с ним за одним столом; были тут и окрестные фермеры-погорельцы, разоренные англо-индейскими отрядами, в том числе и Голубой Курткой со своими шауни.
Худенькая миссис Моэм, привычная к соленым выражениям мистера Моэма, попыталась избавить от них Нэнси. Но муженек гаркнул: «Прочь, старуха!» Каржавин сознавал правоту фермера, да ведь всему, как говорится, есть предел. Он взорвался, багровея пиратским шрамом и потрясая кулаками, и это возымело совершенно неожиданное действие: дядюшка Моэм расхохотался.
Потом предложил контракт, делающий честь американской рачительности: вы, ребята, пособите по хозяйству, зима-то близится, а там поглядим. Предложение было принято радостно – вроде бы некое искупление. А заодно и аванс в счет оружия, которое минитмены надеялись получить в блокгаузе.
Они его получили раньше, чем ожидали.
Едва рассвело, примчался всадник:
– Англичане!
Защитники блокгауза изготовились к отпору. Проверив посты, Дэвид Моэм совершил передислокацию, опять-таки делающую честь его практичности. Невозмутимый, как разводящий, он поочередно вооружил пришлых минитменов мушкетами своих сыновей и своих работников, коих перевел таким маневром в резерв. Резервисты не роптали, вероятно, потому, что не считали насущной необходимостью лишний раз подставлять свой лоб пуле. А «мобилизованные» сперва обрадовались избавлению от унизительной роли балласта, но тотчас оскорбились – черт дери, мистер Моэм распорядился нами, будто пушечным мясом. Однако повиновались. Нэнси возвысила было голос, требуя Смуглую Бетси, но командир блокгауза ответил коротко и веско:
– Заткнись! Ступай в дом.
Грубость дядюшки Моэма не задела Каржавина.
– Нэнси, – ласково сказал он, – послушание – первая доблесть солдата.
Западная стена блокгауза смотрела на Олений ручей; широкий и глубокий поток не способствовал легкому форсированию. С востока, юга и севера простирались пашни и луга, окаймленные лесом, – открытое пространство не способствовало легкому штурму.
Тонко и резко прозвучала армейская труба, неприятель показался из лесу; красные мундиры и краснокожие. Союзничество предполагает любезность к союзнику, и англичане пустили индейцев впереди себя. Шауни двигались рассыпным строем, быстрыми перебежками; англичане сомкнутыми шеренгами.
Неприятель наступал без выстрела – велика дистанция. Защитники блокгауза тоже молчали – дефицит боевых припасов. В тишине слышался одинокий, пронзительный вскрик какой-то птицы.
Союзный отряд шел от восточной кромки леса. Утреннее солнце, пригревая затылки наступающих, слепило обороняющихся, вселяя странное, тревожно-гнетущее и вроде бы прежде не испытанное чувство.
Молчаливое сближение взвинчивает нервы. Но у тех, думаю, кто движется, не в такой степени, как у тех, кто недвижим. Эти подавлены тягостной скованностью. На корабле подобное ощущение не возникает, хотя и там находишься на одном месте, да ведь корабль-то, завязывая сражение, маневрирует и тем самым как бы слизывает с тебя гнет неподвижной мишени.