Однако в такие моменты, когда над ними нависала тень расставания, гордость и обидчивость исчезали, и они, сбросив окостеневший панцирь, выросший с годами вокруг них, могли позволить себе быть совершенно естественными. Он обнимал ее, а она, просунув руки под его плащ, могла сквозь тонкий шелк камзола ощущать тепло его тела. Она прижалась к нему с той же силой, с какой он сжимал ее в объятьях. В тот период не принято было носить корсет, и на ней был только легкий обруч из китового уса, поддерживающий платье в районе талии, так что его руки могли чувствовать ее тело — нежное и податливое, несмотря на хорошо развитую мускулатуру — результат езды верхом и долгих прогулок, которую он, наконец, научился считать достоинством для женского тела, в то время как ранее думал, что тому пристало быть мягким и слабым. Губы соединились в горячем поцелуе, потом их нежные взоры устремились друг к другу.
— Мой дорогой! Мой милый! — произнесла она, затем, приблизившись к его губам, она прошептала, с нежностью, которая может быть свойственна только женщине, не имеющей детей: «Дитя мое! Дорогое мое дитя!»
Это было самое важное, что она могла сказать ему. Сдавшись на ее милость, сняв с себя защитную броню, он в такой же степени желал быть ее ребенком, как и мужем, не осознавая того, ему хотелось быть уверенным в том, что по отношению к нему, беззащитному и нагому, она будет такой же преданной и верной, как мать к своему чаду, и не злоупотребит его беспомощным состоянием. Последние преграды исчезли, в момент наивысшего подъема страсти, которого им так редко удавалось достигнуть, они полностью растворились друг в друге. Ничто не могло остановить их сейчас. Сильные пальцы Хорнблауэра рвали шелковые шнурки, удерживавшие его плащ, непривычные застежки камзола, смешные завязки панталон — ему даже в голову не пришла мысль возиться с ними. Барбара целовала его руки, его красивые, длинные пальцы, воспоминание о которых так часто преследовало ее по ночам в то время, когда они были в разлуке, и это являло собой страсть в чистом ее выражении, без всякого символизма. Они были открыты друг для друга, любящие, свободные, раскованные. Они удивительным образом представляли собой единое целое, даже когда все было кончено: полны, но не пресыщены. Они оставались единым целым даже когда он, оставив ее лежать, бросил взгляд на зеркало, чтобы свою скудную шевелюру, взъерошенную самым невероятным образом.
Его мундир висел на двери в гардеробной — за то время, пока он был у Сент-Винсента, Барбара успела предусмотреть все. Он ополоснулся водой из тазика и вытер разгоряченное тело полотенцем. Омовение не было продиктовано необходимостью — он делал это просто ради удовольствия. Когда в дверь постучал дворецкий, он набросил поверх сорочки и брюк халат и вышел из комнаты. Доставили приказы. Он расписался в их получении, сломал печать и начал читать, чтобы убедиться, что нет никаких неясностей, которые необходимо было бы прояснить прежде, чем он покинет Лондон. Старые, привычные формулировки: «Сим вам предписывается и приказывается», «таким образом, вам неукоснительно надлежит» — такие же, с какими Нельсон отправлялся в бой при Трафальгаре, а Блэйк — при Тенерифе. Смысл приказов был ясен, а его наделение его полномочиями — неоспоримым. Если зачитать их вслух перед командой корабля, или военным трибуналом — они будут поняты с легкостью. Придется ли ему читать их когда-нибудь вслух? Это может подразумевать, что ему придется вступить в переговоры с мятежниками. Он был уполномочен на это, но это было бы показателем слабости, чем-то таким, что заставит флот нахмурить брови, и вызовет тень разочарования на суровом лице Сент-Винсента. Тем или иным способом, ему предстояло, с помощью уловок или хитростей, установить контроль над сотней английских моряков, которых высекут или повесят за то, что, как он прекрасно понимал, сам сделал бы на их месте, окажись он в таких же обстоятельствах. У него был долг, который ему надлежало исполнять: иногда его долг заключался в том, чтобы убивать французов, иногда в чем-то ином. Он предпочел бы убивать французов, если уж надо кого-нибудь убивать. И как, Бога ради, должен он поступить, чтобы выполнить предстоящую задачу?
Дверь ванной открылась, и вошла Барбара, сияющая и веселая. Как только их взгляды встретились, их чувства устремились навстречу друг другу — неизбежность физического расставания, озабоченность Хорнблауэра новой, не радующей его задачей, всего этого оказалось недостаточно, чтобы разрушить внутреннюю связь, установившуюся между ними. Они были едины более, чем когда-либо прежде, и понимали, это, счастливая пара. Хорнблауэр встал.
— Я должен отбыть через десять минут, — сказал он, — хочешь ли ты поехать вместе со мной до Смоллбриджа?
— Я надеялась, что ты попросишь меня об этом, — сказала Барбара.
Это была самая темная ночь, которую только можно было себе представить, и ветер, снова заходивший к западу, был наполовину штормовым, и обещал стать еще свежее. Он свистел вокруг Хорнблауэра, заставляя штанины, выпущенные поверх морских ботинок, трепетать, и рвал его плащ, в то время как всюду вокруг него в темноте стон снастей складывался в один сумасшедший хор, словно протестующий против человеческого безумия, отдающего хрупкое создание рук человеческих во власть свирепых сил стихии. Даже здесь, с подветренной стороны острова Уайт, Хорнблауэр, стоявший на крохотном квартердеке ощущал, каким невероятным образом раскачивается маленький бриг под его ногами. Кто-то, находившийся на ветер от Хорнблауэра, видимо, какой-то младший офицер, распекал матроса за некую неведомую ошибку, по временам крепкие словечки долетали до ушей Хорнблауэра. Только лунатику, думал Хорнблауэр, могут быть знакомы такие дикие контрасты, внезапные перемены настроений, стремительные перемены в состоянии окружающего мира. Правда, в этом случае меняется сам лунатик, в его же случае менялась окружающая его реальность. Еще этим утром, всего лишь двенадцать часов назад он, облаченный в малиновое с белым шелковое одеяние, сидел вместе с рыцарями ордена Бани в Вестминстерском аббатстве, предыдущим вечером он обедал с премьер-министром. Его обнимала Барбара, он жил в роскоши Бонд-стрит, и для того, чтобы удовлетворить любой каприз, который мог бы прийти ему в голову, стоило всего лишь дернуть за шнурок, висевший над его кроватью. Такая жизнь была подкупающе легкой — целая армия слуг пришла бы в неподдельное замешательство и беспокойство, если бы хоть самая ничтожная мелочь обеспокоила существование сэра Горацио (они произносили оба слова слитно, так что из них, в итоге, получилось некое причудливое новообразование вроде «Сэрорацио»). Все это лето Барбара ухаживала за ним, чтобы быть уверенной, что последние следы русского тифа, с которым он возвратился домой, исчезли. Держа за руку маленького Ричарда, он прогуливался по залитым солнцем садам в Смоллбридже, а садовники почтительно расступались перед ним и снимали шляпы. Он помнил тот замечательный вечер, когда они с Ричардом, лежа рядом на животах на берегу рыбного пруда, пытались поймать руками золотого карпа. Грязные, мокрые, и невероятно счастливые, в лучах закатного солнца они — он и его маленький сын, возвращались домой. Они тогда были так близки друг другу, как он с Барбарой этим утром. Счастливая жизнь, слишком счастливая.