Стол перед нами весь в пивных кружках. Их подносят и подносят. Каждый ирландец, узнав, что в пабе сегодня русские, хочет внести свою лепту в гостеприимство.
— Куда столько! Этого невозможно выпить! — ужасаюсь я.
— Да никто и не заставляет, — успокаивает меня жена Гленнова приятеля, — вы только успевайте улыбаться и спасибо говорить. Мы, ирландцы, такие, нам улыбнись, поблагодари нас, мы и рады.
Нестройная песня оборвалась, потом снова протекла между людьми. К половине двенадцатого песня окрепла, выстроилась и разлилась на разные голоса долго, монотонно, лишь временами взрываясь каким-то почти криком боли.
«Хорошие люди ирландцы, — думаю я, — сколько в них доброты, широты. Беда народная ощутима. Даже не верится, что сижу я не где-нибудь, а в Лондоне, Паб «Принцесса Александра» — это совсем другая Англия. Ирландская. И впрямь, народ, узнавший боль потерь, прошедший и все еще проходящий сквозь беды, узнавший, что такое бесправие, неравенство, насилие над национальным чувством, народ, все это испытавший на себе, достоин уважения. Он всегда будет чуток к беде другого народа».
В открывшуюся и тут же затворившуюся дверь вбежал холодок и согрелся где-то у ног, под столиками. Секунда — смолкла песня, оборвались нитки разговоров — повисли на веретенах тел. Тела напряглись. Мускулы сжались. Глаза сузились.
В паб вошел негр. Молодой человек, невесть куда идущий, в черном, наброшенном на плечи пальто, забрел на огонек чего-нибудь выпить. Войдя, споткнулся о кинувшееся ему навстречу молчание, смутился. Понял — ошибся дверью. Отступать было некуда. И он улыбнулся, как показалось мне, жалкой просящей улыбкой. Она говорила: «Я понимаю, простите, вы — белые, но я все же выпью, нельзя так вот повернуться и уйти, только выпью и тут же исчезну».
Простые люди, не артисты-профессионалы были в пабе, но, как в древнегреческой трагедии хорошо отрепетированный хор, в знак того, о чем они сами знали, повернулись все сидящие и стоящие спинами ко вновь пришедшему.
По узкому коридору спин-стен прошел негр к стойке и тихо спросил виски без содовой, немного, чтобы выпить одним глотком и вон.
Красивый весельчак владелец — да он ли это был, с брезгливо-обрюзгшим лицом протянувший негру рюмку?
Гленн смущенно глядел на меня и смущенно улыбался.
Пусть тот, кто читает сейчас эти строки, думает обо мне все что угодно. Пусть обвинит в самовлюбленности и желании показать себя лучше других, пусть. Не знаю, какие еще обвинения возможны в подобной ситуации — заранее принимаю их все, — но в тот самый миг за пятнадцать минут до Нового года в кругу ирландцев, обиженных англичанами и обижающих негра, хотелось мне броситься на середину этого небольшого зала и закричать:
— Опомнитесь! Все вы люди! Вас самих угнетают и оскорбляют! Зачем вы обижаете себе подобного?!
Не склонна я приписывать это, так и не воплотившееся желание хорошим чертам собственного характера. Уверена — очень многие люди испытали бы то же самое в подобной ситуации.
Негр исчез внезапно, как и появился. И в ту секунду, когда новый холодок, впущенный им в дверь, уже согревался у ног завсегдатаев паба, я сказала женщине, жене Гленнова приятеля то, что хотела закричать минуту назад. Сказала уверенно и спокойно. Она забеспокоилась:
— О, сразу видно, что вы их не знаете! Они такие расисты! Так мнят о себе! Они нас ненавидят! У них тут есть свои пабы, пусть туда и идет. Там только они. Знаете, сколько среди них убийц и бандитов! Ужас!
Женщина заговорила быстро, словно боясь быть прерванной. Я пыталась парировать фактами истории, где кровь и насилие были судьбой негров. Припомнила историю рабства.
Женщина кивала головой, твердя: «И все-таки вы не жили среди них, не знаете. Мы несовместимы!»
Крики и музыка заглушили наш спор. Било двенадцать. Наступал английский Новый год, и хотя все новогодние чувства я уже испытала три часа назад, они не замедлили прийти снова, не совсем, правда, такие, как были: появилось в них нечто от чужой жизни и чужих проблем.
Длинной вереницей, держась друг за друга, в центр вереницы поставив нас, гостей, начали ирландцы новогодний ход из одной двери паба в другую через пустую спящую улицу. Несколько раз с песнями шли мы из дверей в двери, проходя весь паб насквозь. Красавцы братья, хозяева паба, тоже были в общей веренице. Громкие крики будили улицу. Открывались окна, заспанные люди показывались в них, но не сердились. Иные выбегали на улицу и присоединялись к ходу. Иные просто махали из окон руками.
«Хорошо бы, — загадывала я второе новогоднее желание, — если бы гармония, понимание, доброта царили всюду». И тут же обрывала себя. Уж очень расплывчаты, сентиментальны, нежизненны были эти хмельно-добросердечные мысли в начале первого ночи на лондонской мостовой.
Окончив ход, паб с новой силой принялся за пиво, и тут-то, где-то около половины первого звук разбитого стекла перестроил сцену. Довольно увесистый камень влетел в окно, раскрошив его, и люди в пабе мигом столкнули всех женщин в дальний безопасный угол, окружили их теми же спинами, которые так щедро показали негру, стали лицом к двери. Ждали нападения, битвы. Все были готовы к отпору, крови, жертвам. Все были начеку.
Очутившись за спинами ирландских мужчин, я вновь испытала к этому на роду, горячее сочувствие.
Но битвы не состоялось. Случайный ли прохожий-пьяница бросил камень или какой-нибудь мелкий провокатор — так и не было ясно. Но прежнего шумного веселья уже не было: в пабе стало почти тихо. Окно забили картоном. Целый месяц, проезжая мимо этого места, я видела картон на окне, потом братья все же вставили стекло.
Мне стало казаться, что пора уходить. Все вроде было здесь исчерпано. Ощущалась усталость, пустота. Было желание простора, воздуха, воли…
Всего происшедшего, да ко всему еще и некоторого опьянения, иначе не объясню, оказалось достаточно для окончательного созревания во мне моей сомнительной, но упорно желающей воплотиться мысли: этой ночью, и никогда больше, хотела я соединить несоединимое, нарушить какие-то писаные и неписаные законы человеческой жизни в пользу романтической, дурацкой, бессмысленной и невыполнимой затеи.
— Сейчас, — шепнула я Гленну, — пойду позвоню из автомата.
Что-то усмотрел Гленн в моей решимости. Внимательно глянул в глубину зрачков своими углями-глазами, провел ладонью по лысине и ничего не ответил.
Я позвонила миссис Кентон, мистеру Вильямсу, Антони, Пегти, мистеру Бративати, Леа Арнольд и еще многим несовместимым людям. Ожидала я, что большинство, особенно пожилой народ, уже спит, но все бодрствовали и почти все согласились повидать меня и «рабочего друга из Уэльса». Не думаю, что все сделали это с удовольствием, некоторые, используя испытанные английские фразы обтекаемого смысла, согласившись, давали мне понять, что их согласие скорее следует понять как несогласие. Но я не хотела сегодня быть достаточно сообразительной.