Объяснять эту глупую жизнь безусловно конечно нельзя. Люди, не приготовленные ни воспитанием, ни жизнью к другой, более здоровой и полезной деятельности, все же скучают, и против этой скуки нет для них никакого средства, кроме картежной игры или пустой, ни к чему не ведущей болтовни. О книгах, например, тут и помину нет. Знают, что в благоустроенном городе должна же быть хоть какая-нибудь библиотека, — ну заводят библиотеку, дают ей место где-то на чердаке под самой крышей дома, куда идти не всякий решится, да и идти туда незачем. Средства Благовещенской библиотеки очень скудны и помещается она, как я сказал выше, на чердаке, куда нужно пройти по грязному воняющему крыльцу, на котором без зазрения совести солдаты выливают и выбрасывают всякие нечистоты; потом путь лежит по душному коридору, где проходящего обдает запахом махорки и прогорклого масла, слышатся песни и шум солдат, живущих на первом этаже, и наконец путешествие в библиотеку оканчивается темной шатающейся лестницей, ведущей на чердак в маленькую комнату. Вот где библиотека! Где теперь она помещается? Дали ли ей более лучшее и приличное место? Не знаю.
В мое время в Благовещенске поговаривали частенько об устройстве клуба, но дело тем и кончилось, что поговорили и пошумели, — впрочем клуб не может создать общества, когда его нет…
«У нас есть так называемый свет,
Есть даже люди, но общества нет:
Русская мысль в одиночку созрела,
Да и гуляет без дела».
В один из теплых вечеров я по обыкновению вышел гулять. Пустынно было по улицам, давно замолк стук топоров, раздававшихся там и сям в продолжение дня, прекратились выстрелы артиллерийского ученья и батальонные солдаты возвращались уже с работ по постройке нового деревянного собора, только военные музыканты наигрывали еще свои марши против губернаторского дома. Был четверг[21].
Публика лениво и как-то сонно двигалась по набережной улице; видно было, что все друг другу давно наскучили и не знают, куда деваться от бездействия и тоски. Как радость, как Бог знает какое необыкновенное счастье, — оживил долетевший издали пароходный свист, все засуетились, ожили и спешили скорыми шагами к месту пароходной пристани. «Пароход идет! Пароход!», — слышалось всюду. На берегу начала собираться толпа; появились купцы; за ними следом маньчжуры, слышался разговор.
— Что же вы, берете у меня рубли-то? — спрашивал купец.
— Модоне ачи (не понимаем), — отвечали маньчжуры.
— Рубли, рубли! — объяснял купец и, соединив большой палец правой руки с указательным, изобразил кружком серебряный рубль.
А, анда! Модонэ! (А, друг! Поняли!), тута десяти тысяча есь! — закричали маньчжуры, показывая пальцами на пароход.
Купец начал уверять, что серебра на пароходе быть не может, что серебро из России уже все вывезли и только у него одного осталась еще небольшая часть, но маньчжуры не верили его россказням и махали руками.
— Э! Анда! Знама! Кажда парохода серебро вези много есь!
С парохода начали сходить пассажиры, кто торопливо вертел головой в разные стороны, осматривая город, кто грустно шагал, не обращая ни на кого и ни на что внимания. Один офицер вел под руку даму. Дама плакала и утирала платком слезы. Заметно было, что Благовещенск порадовал даму до слез своими длинными пустынными улицами.
Из толпы, стоявшей на берегу, выдвинулась вперед высокая фигура поселенца с клеймами на щеках и на лбу; он старался как возможно съежиться и принять жалобный вид.
— Батюшка! — пропищал он разбитым голосом, подходя ко мне, — нет ли, родимый, копеечки на бедность! Подайте убогому, несчастному.
Я промолчал. Поселенец стал поочередно подходить ко всем стоявшим на берегу и корчил самую плачевную фигуру; получая отказ, он шел далее и снова начинал выводить заунывным голосом о своей бедности и убожестве.
Кто-то ответил ему, что готов бы дать милостыню, да не имеет при себе мелких. Поселенец еще съежился и пропищал самым жалобным голосом: да нет ли, батюшка, хоть целковинького? Сказал он эту фразу, и сам не мог удержаться от улыбки. Публика конечно засмеялась и кто-то спросил, откуда и куда пробирается он?
— Я, батюшки мои, отцы кормилицы, возвращаюсь из холодных стран Николаевских, с Чиныраховской крепости, где был в работе за непочтение родителей; возвращаюсь я в теплые области Забайкальские, не имею дневного пропитания и ради его приемлю от рук человеческих подаяние. Ваше высокоблагородие! — закричал он, вдруг возвышая голос на целую октаву: — отцы-благодетели, не откажите несчастному!
Замечая, что плачевный тон не достиг своей цели, поселенец вдруг тряхнул головой, выпрямился во весь свой длинный рост и гаркнул.
— Ваше высокоблагородие! Я вам сказочку скажу.
— Пошел прочь! — крикнул офицер, против которого стоял поселенец.
Поселенец снова преобразился. Он разгладил усы, подпер руки в бок и грубо ответил:
— Да ты не больно, брат, кричи, я и сам с усам, вот что! — Потом помолчал несколько времени, обвел пьяными глазами толпу, взглянул на пароход, выпускавший последние пары и, сделав публике под козырек, пошел по направлению к мелочным лавочкам, далеко дающим знать о себе запахом отвратительной араки.
Скоро публика разбрелась по домам, совершенно довольная, что приход парохода отчасти нарушил общее однообразие. Я прошел далеко в поле и возвращался назад, когда уже совершенно стемнело. По улицам не было уже более видно ни одного человека; кое-где лениво бродили коровы или лошади. Далеко стояли один от другого маленькие домики жителей, соединенные между собою длинными плетнями, заменяющими забор. Около плетней лежали свиньи. Пройдя длинную улицу, я вышел к берегу реки. На реке было тоже безмолвно и тихо, на пароходе не было видно ни души, кроме дежурного матроса; город спал, только за рекой в маньчжурской деревне изредка мелькали огоньки, да из губернаторского дома, в раскрытое окно, неслись звуки шубертовской серенады. Только что я прошел дом губернатора, как встретил едущего в одноколке казака, он окликнул меня. Я остановился и спросил, что ему нужно. Казак остановил свою тощую лошаденку и почти шепотом как-то таинственно спросил.
— Вы, ваше почтение, не купец ли?
— Да, купец, — отвечал я, — а что тебе?
— Так-с… мучицы вот вам не сподручно ли взять?
Я удивился этой ночной торговле и заглянул в одноколку, в ней действительно лежал маленький мешок муки. «Неужели украл?» — подумал я и пригласил казака ехать на мою квартиру.
— Отчего же ты ночью привез продавать? — спрашивал я. — Ведь не украл же ты ее: всего-то, я думаю, у тебя пуда полтора?