Лет 35 спустя после освобождения крестьян в России высокообразованные ученые Западной Европы, приехавшие впервые в Россию в 1897 году на геологический конгресс и составлявшие себе понятие о русском мужике только из берлинского юмористического журнала «Kladderadatsch», были поражены при своем посещении Урала красотою типа и сложения, самобытностью ума и развитостью приуральских крестьян, в которых они не нашли ни малейших следов рабства и приниженности. Да таких следов уже не было и полвека назад, во время моего путешествия в 1856–1857 годах. И в то время крестьяне Вятского и Пермского краев казались мне прямыми потомками того сильного и здорового славянского племени, которое из древнего Великого Новгорода издавна стремилось на восток и свободно колонизовало земли Хлыновского и Пермского краев до азиатских пределов.
Возвращаюсь к своему рассказу. На первой станции за Казанью, где мне пришлось ожидать несколько часов почтовых лошадей вследствие проезда одного князя в генеральском чине, я сделал интересную встречу. Это был горный инженер Василий Аполлонович Полетика, человек выдающийся по своей талантливости и образованию. После нескольких часов живого обмена мыслей мы настолько сошлись, что я предложил ему ехать со мной в моем тарантасе, так как у него не было своего экипажа и он ехал на перекладных. Полетика принял мое предложение лишь при условии остановиться, когда я буду в Барнауле, в его доме.
Только за Кунгуром, по пути в Екатеринбург, мы переехали, наконец, во всю ширину Уральский хребет. С радостью геолога встретил я выходы сначала твердых горных осадочных пород, приподнятых и прорванных кристаллическими; затем явились обнажения и этих последних, а именно гранитов и диоритов; но, по отношению к рельефу страны, Урал по параллели Екатеринбурга можно переехать почти незаметно. Горы не представляются здесь особенно живописными; гранитные скалы плоски и едва выходят на поверхность из-под наносов; растительность, состоящая из хвойного леса, довольно однообразна, и только верстовой столб с надписью с одной стороны «Европа», с другой – «Азия» наивно, хотя наглядно изображал искусственную границу обеих частей света.
Екатеринбург превзошел мои ожидания. Я не думал найти на азиатской стороне Урала такой красивый город, который, конечно, обязан был своим развитием рудным богатствам Урала.
Замечательно, что колоссальный по своему протяжению от севера к югу (почти на 20° широты) Уральский хребет служит как в физическом, так и в экономическом отношениях не к разъединению двух частей света, между которыми проходит, а к установлению тесной, неразрывной между ними связи.
Ни в отношении климата, ни в отношении флоры и фауны Урал не представляет резкой границы. Минеральные его богатства, расположенные не слишком широкой полосой, главным образом, вдоль его восточного склона, завязывают самый прочный узел взаимных отношений между обитателями европейского и азиатского его склонов; они привлекают рабочие руки с широких приуральских полос Европы и Азии, а также оживляют и обогащают земледельческое население еще более широких полос доставлением верного и прибыльного сбыта их не только земледельческим, но и вообще сельским произведениям на уральские горные заводы и рудники.
Ознакомившись при помощи В. А. Полетики со всеми особенностями горной промышленности Екатеринбурга, я выехал из него уже 26 мая. На протяжении трехсот тридцати верст дорога шла по реке Исети через Шадринск – последний уездный город Пермской губернии. Горы, или, лучше сказать, холмы, служащие предгорьями Урала, простирались еще станции на две от Екатеринбурга, но далее они уже сгладились, твердые осадочные горные породы ушли окончательно под наносы, хвойные леса сначала стали обнаруживать примеси березы и осины, а затем вытеснились лиственными, перемежавшимися с обширными луговыми пространствами и крестьянскими полями. За Шадринском, а тем более за границей Тобольской губернии передо мной расстилалась необозримая Западно-Сибирская низменность, самая обширная в Старом Свете, абсолютная высота которой не превосходит 200 метров и на которой, начиная от последних уральских до первых алтайских предгорий, нет ни одного камня ни в виде твердой горной породы, ни даже в виде валунов, так что обилием каменных строевых материалов эта страна похвастаться не может.
С любопытством присматривался я к характеру весеннего покрова Западно-Сибирской низменности и скоро убедился в справедливости замечания знаменитого автора первой сибирской флоры, Гмелина, который еще в XVII веке заметил, что, собственно, характерная сибирская флора на Большом сибирском тракте начинается только за Енисеем. Никакого резкого перехода от типичной растительности, одевающей весной всю славянскую равнину от Силезии до Урала, не оказалось. Из цветов, оживлявших в то время (в конце мая) обширные луговины Западной Сибири, светло-лиловые, пушистые, грациозно поникшие головки ветреницы, носящей у нас поэтическое название сон-травы (Pulsatilla albana), золотые цветы горицвета (Adonis vernalis), выходящие из густых пучков своих ярко-зеленых перистых листьев, и густо-синие цветы лазуревой медуницы (Pulmonaria azurea) давали на обширных пространствах окраску растительному покрову, и только замена желтых полумахровых головок европейской купальницы ярко-огненными цветами не менее махровой азиатской формы этого красивого растения (Trollius asiaticus), особенно эффектного там, где оно покрывает поляны обширными зарослями, напоминала мне, что я уже нахожусь посреди азиатской равнины. В особенности же поразило меня в этом растительном покрове то, что самые характерные его растения любят жить, как и здешнее земледельческое население, общинной жизнью и своим скучением придают чудную яркую окраску обширным пространствам. Выставленные в устроенном мной Русско-Азиатском отделе Парижской выставки 1900 года картины художника Ярцева, изображавшие растительный покров Сибири, главным образом долин Енисея, очень наглядно передавали эту особенность сибирской флоры.
Большую красоту придают Западно-Сибирской равнине ее светлые, исполинские реки, неимоверно многоводные весной. Первой из лежавших на нашем пути зауральских рек был Тобол, через который мы переправились близ города Ялуторовска 28 мая еще до восхода солнца, светлой, поэтической майской ночью.
За Тоболом нам уже не было надобности останавливаться на казенных почтовых станциях. Лихие ямщики очень охотно везли тарантас на тройках за казенные прогоны (по 1 ½ коп. с версты и лошади) «на сдаточных», передавая едущего друг другу. Это избавляло нас от скучного предъявления и прописки подорожной, от ожидания очереди при переменах лошадей и вообще от неприятных сношений со стоявшими на низшей ступени русского чиновничества «станционными смотрителями», которые были все огульно произведены в низший классный чин (коллежского регистратора) на моей памяти, в царствование Николая I, только для того, чтобы оградить их от жестоких побоев проезжих «генералов». В Сибири, впрочем, эти побои были редки. При великолепных крестьянских лошадях и высшем развитии извозного промысла, при котором скорость езды на почтовых могла быть доведена до 400 и более верст в сутки (!), генералы всегда были довольны, да и забитый, захудалый почтовый чиновник совершенно стушевывался и казался излишним перед богатым и самобытным молодецким ямщицким старостой, который сам готов был сесть на козла нетерпеливого генерала для того, чтобы провезти его одну станцию с лихой удалью. Для меня переезд по Сибири на сдаточных представлял тем больший интерес, что мои остановки и роздыхи происходили не в скучных, построенных по одному официальному образцу казенных почтовых дворах, а в избах зажиточных сибирских крестьян, охотно занимавшихся извозом. Лихая тройка, запряженная в мой тяжелый тарантас, подхватывала его сразу и мчала марш-маршем на всем протяжении от станции, за исключением длинных подъемов, по которым сибирский ямщик любит ехать шагом; при этом завязывались между ним и мной самые интересные разговоры, в которых русский крестьянин без страха (а таких мы встречали не мало) готов был выложить всю свою душу Как ни близко знал я своих земляков – крепостных рязанских крестьян, как ни доверчиво относились они к своему выросшему вблизи них и на их глазах барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности… Крестьяне – старожилы Сибири, выросшие и развившиеся на ее просторе, не знали крепостной зависимости, и им легче было выкладывать свою душу в разговорах с людьми, приехавшими издалека и не принадлежавшими к их местным бюрократическим притеснителям – чиновникам. Поэтому я с успехом пользовался своими переездами, а еще более остановками в избах сибирских крестьян для того, чтобы ознакомиться с их бытом, аграрным положением и мировоззрением.