Когда Загоскин собирался сюда, в Ново-Архангельске его пугали людоедами-кыльчанами, которые когда-то убили Самойлова, одного из первых русских на Аляске. Пусть! Лучше пернатая индейская стрела или резная дубина, чем жизнь штрафного матроса.
Приятель декабристов лейтенант Лутковский читал когда-то Загоскину стихи Пушкина, а потом они долго молчали, глядя на солнце, встающее над морем с правого борта фрегата. Он помнил запахи жизни — дыхание золотой смолы на стволах сосен, жар пуншевой чаши, помнил даже, как горчит разбухшее лимонное зерно, кружащееся в кипучей влаге пунша. Загоскин выпустил край плаща индейца и сбил снег с мешка за плечами спутника, улыбнулся, почувствовав, с каким трудом разомкнулись его обледенелые ресницы. От улыбки вспыхнула боль в мышцах лица. Все хорошо! В этом именно мешке лежат записи — о температуре почв острова Михаила, образцы вулканических пород, дневник, записи индейских сказок, словарь языка индейцев и… письмо женщины с золотистыми глазами. О, светлый дом в занесенной снегами пензенской усадьбе, мохнатые ели у окна, антоновское яблоко в тонких пальцах! К черту! Жизнь будет сверкающей, как золотая парча. Он пройдет Квихпак до Великих Гор и откроет все, что в его силах. В Ново-Архангельске он будет целый месяц спать каждую ночь, а днем разбирать дневники и писать.
А потом он поедет в Калифорнию, в залив Св. Франциска. Там Загоскин поднимется на заоблачные горы за русской крепостью и увидит восход солнца. Ниже облаков — пояс дубовых рощ. Загоскин будет лежать на спине и смотреть в небо и на дубовые ветви, а резные листья закружатся над ним. Если его не уложит индейская стрела, не сгложет цинга, он увидит родину. С Загоскиным будет говорить старик Крузенштерн, он протянет руку штрафному матросу. В глазах Загоскина потемнело, и в черной тишине он увидел — отчетливо и беспощадно, — как чужая холодная рука, задевая его небритые щеки и шею, срывает с плеч лейтенанта эполеты. Это было, когда он стоял на шканцах «Аракса», — на глазах всего экипажа…
Голубое, золотое, черное… Вся жизнь! А она может оборваться. Он снова обхватил индейца и зашагал вдоль снежной стены. Загоскин не видел лица спутника, не мог говорить с ним. Он лишь пожимал руку индейца и ощущал ответное пожатие. Значит, они оба живы. В снежной тундре два горячих человеческих сердца! Так они ходили долго, и Загоскин не смог уловить того мгновения, когда белая стена исчезла. Багряные лучи солнца ворвались в тундру. Метель затихла. Сквозь замерзшие ресницы Загоскин увидел пухлые холмы снега. Они казались розовыми, они мерцали. Розовые излучения перемежались и убегали к берегу Квихпака. Там начинался синий лед, — ветер сдул весь снег с замерзшего русла. Русский услышал чей-то голос и, обернувшись, увидел индейца. Тот стоял на коленях, обратив лицо к заре, и бормотал «молитву господню» на языке аляскинцев. Слышны были лишь обрывки слов. Размашисто крестясь, индеец молился и Иёльху — Ворону, богу своих племен. Молился и плакал, и нельзя было понять отчего — от радости или с горя. Снег скрипел под коленями индейца.
— Русский тойон, — торжественно и горестно сказал индеец. — Демьян бросил нас еще вчера, перед метелью. Он потушил костер и взял мешок с круглой мороженой едой. Я — Кузьма, но меня зовут еще Черной Стрелой. Стрела летит всегда прямо, и она не гнется. У меня — не кривое сердце. Я — из племени Ворона. Демьян — тоже. Но в каждом племени есть разные люди. Я клянусь тебе, что найду Демьяна где угодно и отомщу. В знак этого — для памяти — я продерну в мочку красную нитку. Воины не делают так, как Демьян. Я — Ворон! — крикнул Кузьма.
Загоскин молча положил руку на плечо индейца и заглянул ему в глаза. Так вот каков он, этот новокрещен! Глаза индейца светились. Искры гнева прыгали в них.
— Слушай, русский, — сказал Кузьма. — Я никогда не бросил бы тебя в метель. Ты пойми — ты русский, а я индеец. На! — Он вытащил из-за пазухи ломоть сушеного мяса и разломил его пополам. — Больше у нас нет ничего. Но мы дойдем до «одиночки».
И они стали спускаться к синему руслу Квихпака.
Селение немирных индейцев стояло на левом берегу Квихпака. Возле хижин с двускатными крышами возвышались резные столбы с изображениями божеств рода. Ворон с багряными глазами, лягушка, кит, орел — все это в черно-красном великолепии размещалось на стволе лиственницы, врытом в землю. Сквозь мерзлые сети, развешанные у хижин, проходил свет неяркого солнца. Лед блестел на бортах раскрашенных лодок.
Селение пустовало. Мужчины ушли на охоту. Они облеклись в толстые плащи из древесной коры, надели деревянные шлемы, украшенные узорами, и взяли двурогие медвежьи копья. Лишь тойон — начальник рода — остался дома. Он напился и спал в своей хижине на ложе из бобровых шкур. Индеец Кузьма, на правах спутника русского, толкал, будил тойона, ругал его сыном змеи, но пьяный лишь стонал во сне. Рядом с ним стояла деревянная чашка с моченой морошкой. Кузьма присел в ногах тойона на бобровое ложе и стал набивать рот желтыми тяжелыми ягодами. Он на некоторое время забыл обо всем.
А Загоскин стоял возле резного столба одной из хижин и смотрел на Великого Ворона.
Высокая девушка в одежде из меха и алого сукна выглянула из хижины и, высоко занеся над головой руку, метнула в пришельца короткое копье. Он лишь слегка пригнул голову и поймал копье на лету; иззубренное острие разорвало ему рукавицу возле большого пальца.
Девушка кинулась в хижину. Загоскин улыбнулся и воткнул копье в снег рядом с собой. Вот она снова показалась в дверях хижины — бледная, гордая и плачущая — с синим ножом в руках. Искры плясали по лезвию. Он со смехом встретил нож протянутой рукой, поймал ее руку и осторожно отвел лезвие от своей груди. Теплые пальцы разжались. Тяжелый нож упал и ушел по рукоять в снег. Как она плакала! Она рухнула на снег, закрыла лицо руками и стала покачиваться то вправо, то влево. Загоскин дотронулся до ее плеча, она пошевелилась и подняла лицо.
— Я плачу оттого, что не могу тебя убить, — сказала она. — Нечем убить, и ты сильней…
— Слушай, индейская девушка, — спокойно ответил Загоскин. — Знаю, что у тебя есть копье и нож, но… должна быть еще игла с ниткой… Принеси!
Она подняла голову и с удивлением долго смотрела на него. Он, казалось, равнодушно разглядывал щит из бисера на ее груди.
— Хорошо… — Она пошла в хижину и скоро вернулась с костяной иглой и ниткой из сухожилий оленя. Загоскин, взял иглу, снял разорванную копьем рукавицу, сбросил в снег вторую и, что-то напевая, принялся за починку. Они стояли у бревенчатой стены хижины. Огромная ледяная сосулька, розовевшая на солнце, свешивалась с крыши как раз у того места, где стоял Загоскин. Девушка насмешливо следила за ним. Глупый русский! Он, стараясь проколоть рукавицу, оборачивает тупой конец иглы к стене дома, выбирает гладкий сучок и, с силой упирая в него иголку, вдавливает ее так, что она сгибается почти в дугу!