Те, кто уезжают на зиму, теряют право голоса. Это относится как к саду, так и к собакам соседа. С ноября Сарка брали поохотиться за кроликами, и это его немного развлекало. Зимою ресторан Мануэля работал только по выходным, и он рассказывал, что берет Тибетца с собой на прогулку. Но к лету умер Вилли, а еще через год — и Тибетец. И только я чувствую, что они, как и Летучая Мышь, до сих пор живы. Бывают минуты, когда я совершенно уверен в этом. Мария много лет кормила Летучую Мышь, когда мы уезжали. Она окликала ее издалека и продолжала звать, пока не доходила до калитки. Не могла смириться с тем, что ее лишили дома ради удобства детей деверя, и, по-хозяйски подзывая кошку, показывала всем, что она остается для нас желанным гостем. Мария не только кормила Летучую Мышь, но и следила, чтобы, пока нас нет, с кошкой ничего не случилось. Я всегда благодарил ее за заботу и добавлял: если Летучая Мышь погибнет в наше отсутствие и ее придется похоронить под bella sombra[16], Мария не будет в этом виновата. Но Летучая Мышь решила проблему по-своему: ушла как-то раз — и не вернулась. «Отравили», — говорила Мария, бросая многозначительные взгляды на дом по ту сторону дороги. Я ей не верил. В семейную трагедию нельзя вмешиваться ни в коем случае, особенно если в ней участвует персонажи вроде Марии. Никогда не забуду, как она явилась к нам в слезах и спросила, не приятельница ли нам «та дама из телевизора», погибшая в автомобильной катастрофе. Искренне считая, что все иностранцы должны знать друг друга, она хотела выразить нам соболезнование. Мы стали выяснять, кто эта дама, и поняли, что Мария имела в виду Грейс Келли. Не знаю, удалось ли нам убедить ее в том, что с «дамой из телевизора» мы не знакомы.
Ушел Вилли, ушел Тибетец. Я не мог понять, зачем Мануэль, переждав зиму, взял Тибетца Второго, прекрасно сложенного молодого пса, который, по его мнению, обещал вырасти до гигантских размеров. Этот, сказал он мне, настоящий породистый пес, и я понял, что Тибетца Первого он считал недостаточно породистым. Для меня существовал только один Тибетец, но осуждать Мануэля я не мог. Долгими зимами он использует свободное время, чтобы украсить свой дом. На снежно-белой крыше укрепил каменную фигурку, смахивающую на сову, выкопал маленький пруд, в котором задумчиво плавают золотые рыбки, и выкрасил классически-белые стены розовой краской, которую мы привезли ему черт-те откуда.
Длинные дни. По утрам графиня-англичанка, направляясь к своим конюшням, проезжает на «лендровере» по узкой дорожке меж наших стен; в воскресные дни отправляется с лошадьми на ипподром, чтобы принять участие в гонках на двуколках. Ослик, пасшийся вдали, подходит ближе, чтобы выслушать вместе с нами длинный монолог Изы, вернувшейся из школы и не заставшей родителей дома. Ослика зовут Пасо; чтобы поболтать с ним, она влезает на стену, подбираясь поближе к его серой физиономии. После сильного шторма Ксавьеру пришлось переложить одну из стен, окружающих наш дом, а Лиза дает нам полный отчет о своих попытках похудеть и о трудных экзаменах, которые придется сдать, чтобы получить место медсестры. Мы здесь чужаки; кончится лето, и наступит тишина: мы отправимся туда, где протекает неведомая им половина нашей жизни, и они наконец останутся одни. Но им хочется, чтобы мы знали, как много теряем, уезжая неизвестно куда: в прошлом году они сделали снимки моего субтропического сада, засыпанного снегом. Пальмы, кипарисы, bella sombra, юкка, кактусы превратились в причудливые белые глыбы, в снеговиков невиданной формы, заполнивших сад, в котором недоставало только садовника.
Вначале был Мигель. Древний старик с сухим птичьим лицом, прекрасно ориентировавшийся в лабиринте узеньких, перепутанных улочек, проложенных, казалось, по чертежам пьяного паука.
Все местные собаки знали его и никогда не облаивали. Тощий, как скелет, с пронзительными глазками и легкой, скользящей походкой, он проходил не меньше пяти километров в день, держа всю почту в руке — в ту пору ее было немного. Мигель давным-давно умер, но в одной из своих книг — «Отели Нотебоома» — я описал его: всегда в одном и том же легком сером костюме; рубашка, не заправленная в брюки, выступает в роли пиджака. Несмотря на тишину, в которой я жил, мне ни разу не удалось услыхать его приближение. Легкими шагами он огибал дом, входил через черный ход, внезапно оказывался рядом и негромко произносил: «Letter»[17]. Руки его слегка дрожали, мы знали об этом. Иногда Мигель соглашался выпить стаканчик коньяку, если считал, что он давно не заходил к нам. Раз он послал мне письмо в Голландию к Новому году. Судя по стилю, оно было позаимствованно из старинного письмовника, как и изящный, наклонный почерк. Заключительная часть письма оказалась невообразимо длинной. Он желал мне бесконечной жизни и вечного здоровья, и возвращаться каждое лето назад, и чтобы источник, питающий мою почту, не иссяк вовеки, и наконец просил принять без сомнений уверения в том, что навеки останется моим верным слугою.
Так оно и шло, покуда Мигель, одинокий человек, никогда не покидавший острова, в один миг оказался страшно далеко от него, уйдя из жизни. Всякий раз, проходя мимо домика, где он прожил почти девяносто лет со своею сестрой, я вспоминаю, как единственный раз побывал у них в гостях. Дом насквозь пропах крепкими черными сигарами, которые он курил. Сестра испекла печенье, которое здесь называют pasticet[18], а он подал настойку на травах, которая была такой крепкой, что слезы подступили к глазам. Бальзаминовая настойка, секрет его бесконечной жизни.
Сменил его очкарик, который до смерти боялся Вилли и потому не очень любил носить нам почту. Что-то в очкарике приводило этот флегматичный клубок шерсти в неистовство: едва заслышав шорох шин его велосипеда, Вилли летел навстречу и начинал с лаем скакать вокруг. Крошечная, в одну комнату почта располагалась в переулке, неподалеку от церкви. Если писем долго не несли, я сам шел туда и почти всегда находил отложенную отдельно стопку того, что должны были доставить нам. Честно говоря, ситуация меня раздражала, но изменить ее я был не в силах: ни с Вилли, ни с почтальоном договориться было невозможно.
В те времена Интернета еще не существовало. Телефона у меня не было, и связь с миром поддерживалась лишь через почту. Правда, китаец из Роттердама, владелец ресторана «Золотой дракон», разрешал мне по воскресным вечерам звонить от него; и мне тоже туда звонили. Это продолжалось тринадцать лет. Китайца звали Кок; прежде чем осесть на острове, он успел объехать полмира. Вдобавок он был замечательным рассказчиком, поэтому еда, его рассказы и телефонные звонки из Голландии сплетались в причудливый узор. Едва получив чашку супа-вонтон, я отставлял ее в сторону, чтобы позвонить, а стоило ему дойти до кульминации захватывающего рассказа, как раздавался звонок из Голландии. Но мне не хотелось заводить собственный телефон, и, когда Кок, объявив себя банкротом, отдался в руки правительства Испании (которое до сих пор с ним нянчится, потому что когда-то он был самым первым китайцем, приехавшим на остров), я остался вовсе без связи.