Вскоре Валера заприметил живописную ложбину между двумя внушительными ледовыми валами, похожими на арктические торосы, оплывшие к исходу полярного лета. Ложбина заканчивалась ледовой ступенькой, которая требовала от нас, альпинистов, некоторого действия, внушительно выглядящего на экране, но в действительности доступного любому человеку без ярко выраженных физических недостатков.
Опытным глазом изучив сцену, Валера упёр в лёд острые копытца своей треноги и водрузил на неё Большую Камеру. Саша маялся поодаль, ловя «общий план». Нас с Лёшей отогнали на исходную позицию, и я тщательно осмотрел себя на предмет расхристанности, расхлябанности, всяких шнурков, ремешков и хлястиков, поскольку знаю за собой эту неистребимую интеллигентскую безалаберность. За долгие полтора года службы требовательная к фасаду военнослужащего Советская Армия так и не смогла научить меня молодецкому ношению униформы, не говоря уже об эзотерическом обряде наматывания портянок…
— Мотор! — Валера даёт классическую операторскую отмашку, и я делаю свой первый шаг в Большой Кинематограф…
«Будь осторожен, тебя снимают» — твержу я себе — «смотри под ноги, но выпрями спину! Шагай решительно и твёрдо, но не споткнись! Смотри на мир с мягкой, спокойной, мужественной улыбкой…»
«Стоп!.. Плохо…» — говорит Валера — «вы должны идти медленнее, как можно медленнее… Медленно идти, медленно, с видимым усилием, преодолеть ледовую ступеньку…»
Дубль два. Иду медленно, как тяжелый водолаз по океанскому дну, зависаю над ступенькой почти как герой «Матрицы»… Никаких спецэффектов — натуральный продукт… Уф-ф… Удержался, прошёл, снято…
«Прекрасно! — Валера оживлён и заметно доволен результатом, — а теперь Лёша с Яном пройдутся ещё раз, а мы отснимем всё это с расстояния на длинном фокусе…»
Дубль три: ложбина, ступенька, удержался, прошёл, снято…
«Замечательно! А теперь мы снимем ваши лица крупным планом — сосредоточенность, напряжение, сознание возложенной миссии…»
Дубль четыре: ложбина, ступенька, напряжение, сосредоточенность, сознание…
«Отлично! Теперь нужно снять ноги крупным планом — шаги тяжелые, лёд хрустит, снег вминается!..»
Дубль пять: ложбина, ступенька, хрустим, вминаем, думаем разные слова…
«То, что надо! Осталось только…»
Дубль шесть: ложбина, ступенька, Валерина камера в нижней позиции у самой тропы, и если, проходя мимо, якобы случайно наступить на неё тяжелым пластиковым ботинком фирмы «Кофлак», мучительный процесс киносъёмки закончится сам собой…
Подойдя под ребро пика Чапаева, мы делаем небольшой привал: пьём чай из термоса и бегаем «за угол» морены, пометить накипевшим серые гранитные плиты, спаянные за ночь пузырчатым одноразовым льдом.
Затем мы готовимся к выходу на снежный склон. Валера с Сашей снимают, как мы с Лёшей надеваем кошки и прилаживаем разные неизвестные простому кинозрителю альпинистcкие фенечки.
Я окидываю взглядом снежный склон, стекающий к подножию пика Чапаева мягкими шелковыми складками, скольжу влево, к вершине. Прохудившееся одеяло облаков просвечивает то тут, то там — это солнце пытается нащупать брешь и прорваться в мир земных созданий, осветить и согреть колбу, в которой обитаем мы, дерзкие и непоседливые инфузории….
Я готов. Начинаю не спеша набирать высоту широким размашистым серпантином. Острое ощущение дежа вю пронзает меня в очередной раз — столь же острое, как и по прилёту в базовый лагерь, когда шагнув с вертолёта на бугристый лёд я словно отмотал ленту на четыре года назад. Я пристально вглядывался в Хан-Тенгри и тогда, и много раз позже, пытаясь отыскать в его лике следы перемен, подобные тем, которые годы оставляют в людских лицах, и иногда он действительно казался мне другим, хотя, вне всяких сомнений, за прошедшие четыре года изменился именно я — никак не он… Невозможно войти в ту же реку дважды, и невозможно дважды прийти к одной и той же горе. Он был по-прежнему могуч и прекрасен, но не вызывал во мне прежних эмоций: теперь это была просто огромная гора, на которой мне предстоит много и тяжело работать. Она не страшит меня, как страшила когда-то, поскольку я в точности знаю, что ожидает меня на каждом из её рёбер и на любом из её склонов, я помню её характер, причуды и норов, но зато она и не влечет меня, как прежде. Я знаю, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы взойти на её вершину, но не слишком огорчусь, если мне это не удастся. Меня интересуют люди, увлекает водоворот базового лагеря, занимает процесс создания фильма, а вершина… в ней не скрывается более тот непреодолимый магнит, который властвовал когда-то над моими мыслями и управлял моими поступками. Мы, я и Хан-Тенгри, смотрим друг на друга со спокойной прохладцей. Я не жду от него ничего хорошего и не рвусь к его вершине, но намерен извлечь из этой экспедиции максимум для себя полезного.
Мне чужда надрывная экзальтация, с которой зачастую рассуждают о восхождениях, но я люблю движение вверх, люблю ощущать сопротивление безучастной материи, люблю ту благодатную химию, которая протекает в моём организме, когда я преодолеваю километры и перетаскиваю килограммы: растворяются шлаки, размываются тромбы, прочищаются колючим ёршиком сосуды, лёгкие и мозг…
«Дружище, — говорю я сам себе, — для этого не нужно забираться в такую даль и в такую высь…»
«Ты просто забыл, что мы снимаем тут фильм…» — отвечает мне «дружище».
О Красимире и Лёшиных водянках
На обед я заявился в приподнятом настроении, с радостным интересом к пище, а Лёша был озабочен и хмур. Он морщинит лоб и бережно трогает кожу головы, где у него лопнули мерзкие водяные пузыри, заработанные накануне в процессе беседы с альпинисткой Красимирой. Тут я попадаю в некоторое затруднение, поскольку мне в равной степени хочется рассказать и о Лёшиных водянках и о Красимире — и то, и другое, по своему интересно и примечательно, — но начну я, пожалуй, с Красимиры, оставаясь, таким образом, в русле очевидных причинно-следственных связей, хотя и опасаюсь вовсе забыть о водянках, увлекшись рассказом об этой неординарной и увлечённой женщине.
Боже мой, до чего же подходит ей это имя: Красимира! Красен мир её, светел и наполнен упоительным воздухом горних круч. Её неправильная милая русская речь журчит, как полноводный ручей в стране вечной весны, и, омываемые его неумолчным потоком, тают сердца куда более ледяные, чем моё собственное…
Когда Красимира разглагольствует, а разглагольствует она всегда, с перерывами на чуткий сон много путешествующего человека, она вдохновенна и прекрасна, и похожа на искрящийся неугомонный фонтан — спешащий выплеснуть накопленные словесные сокровища, переливающийся в спешке через край…