Ночь была ясной и теплой. Мы с Уэнди вытащили из сарайчика ее кровать. Она показала мне, как фокусировать телескоп, и, прежде чем уснуть, я поблуждал вокруг Южного Креста.
В восемь мы двинулись в путь. Утро было ясным и свежим, но день обещал быть знойным. Между Аркадием и Мэриан сидел, не выпуская из рук чемодана, человек из Амадеуса. Хромоножка, нарядившийся по такому случаю, сидел рядом со мной сзади.
Мы ехали в сторону моей неудавшейся охоты на кенгуру, но потом повернули влево, на проселочную дорогу, которая вела в Алис. Километров через пятнадцать местность изменилась: вместо кустарников, цветущих желтыми цветами, появились открытые луга с выгоревшими округлыми эвкалиптовыми деревьями — сине-зелеными, как маслины, у которых листья тоже становятся белыми на ветру; и если слегка расфокусировать взгляд, то начинало казаться, что находишься внутри светлого провансальского пейзажа вангоговского «Поля под Арлем».
Мы пересекли ручей и, снова повернув влево, поехали по песчаной дороге. В зарослях деревьев стояла опрятная лачуга из волнистого листа, а рядом с ней — «форд» Титуса. Какая-то женщина вскочила и убежала. Собаки, как обычно, подняли лай.
Титус — в шортах и шляпе с загнутыми полями — сидел на розовом поролоновом коврике перед котелком, в котором закипала вода. Его отец — красивый длинноногий старик, заросший двухсантиметровой седой щетиной, — лежал на голой земле и улыбался.
— Рано приехали, — серьезно сказал Титус. — Я вас раньше девяти не ждал.
Он поразил меня своим уродством: приплюснутый нос, жировики на лбу, мясистая отвисшая нижняя губа, глаза, утопающие в складках век.
Но что это было за лицо! Я никогда не видел другого такого подвижного и выразительного лица. Каждая его частичка постоянно находилась в состоянии оживления. Вот он — непреклонный абориген-законник, и вот — уже через секунду — неподражаемый комик.
— Титус, — обратился к нему Аркадий. — Это Брюс, мой друг из Англии.
— Как там Тэтчер? — протяжным голосом осведомился тот.
— Все еще на посту, — сказал я.
— Не могу сказать, что я в восторге от этой женщины.
Аркадий подумал, что настало время представить человека из Амадеуса, но Титус поднял руку и сказал:
— Подожди!
Он отпер висячий замок на двери лачуги, оставил ее приоткрытой и достал еще одну эмалированную кружку — для нежданного гостя.
Чай заварился.
— С сахаром? — спросил он меня.
— Нет, спасибо.
— Нет? — он подмигнул. — Я так и думал.
Когда мы напились чаю, он вскочил на ноги и сказал:
— Пора! За дело!
Он кивком позвал за собой Хромоножку и человека из Амадеуса. Потом обернулся к нам.
— А вы, ребята, — сказал он, — сделаете мне большое одолжение, если полчасика побудете здесь.
Сухие ветки затрещали у них под ногами — и они скрылись за деревьями.
Старик-отец, с блаженным видом лежавший на прежнем месте, постепенно задремал.
* * *
Чуринга — стоит повторить, — это овальная дощечка, вырезанная из камня или древесины мульги. Это одновременно и музыкальная партитура, и мифологический путеводитель по странствиям Предка. Она же является и телом самого Предка (pars pro toto [74]). Это alter ego человека; его душа; его обол для Харона; его документ на землю; его паспорт и билет «обратно».
У Штрелова можно прочесть душераздирающий рассказ о старейшинах, которые обнаружили, что их хранилище чуринг было разграблено белыми людьми: для них это был конец света. Есть у него и радостный рассказ — о том, как старики, одолжившие свои чуринги соседям на несколько лет, наконец получают их обратно, разворачивают и тут же разражаются счастливой песней.
Читал я и о том, что, когда весь песенный цикл исполняли целиком, «владельцы» его отрывков выкладывали на земле свои чуринги в ряд, концом к концу, совсем как вагончики состава Train Bleui [75].
С другой стороны, если ты разбил или потерял свою чурингу, ты сразу оказываешься за чертой человеческого существования — и теряешь всякую надежду на «возвращение». Я слышал, как об одном бездельнике в Алис говорили: «Он не видел своей чуринги. Он сам не знает, кто он такой».
В эпосе о Гильгамеше в качестве дополнительного замечания есть странный эпизод, где царь Гильгамеш, устав от жизни, желает посетить загробный мир, чтобы навестить покойного друга, «неистового» Энкиду. Но паромщик Утнапиштим говорит ему: «Нет! Ты не можешь сюда войти. Ты разбил каменные дощечки».
Аркадий всматривался через дверную щелку в лачугу Титуса.
— Только ни в коем случае не входи, — проговорил он сквозь зубы, — но если заглянешь сюда, то увидишь кое-что удивительное.
Я осторожно подошел к двери и тоже заглянул внутрь. Глаза не сразу привыкли к темноте. На сундуке рядом с кроватью Титуса громоздилась стопка книг на английском и немецком языках. На самом верху лежал Ницше — «Так говорил Заратустра».
— Да, — кивнул я, — я весьма удивлен.
Меньше чем через полчаса мы услышали свист из-за деревьев, и показались те трое, шедшие гуськом.
Все улажено! — уверенно заявил Титус и уселся на свой коврик. — Чуринги возвращены законным владельцам.
У человека из Амадеуса был довольный вид. Разговор перешел на другие темы.
Титус был грозой движения за земельные права, потому что все, что он говорил, непременно оказывалось своеобразным и непрошенным. Он стал объяснять, что людям из поколения его дедушек и бабушек будущее представлялось куда более мрачным, чем сегодня. Старейшины, глядя на то, как спиваются их сыновья, нередко вручали свои чуринги миссионерам, чтобы их никто не разбил, не потерял и не продал. Одним из таких людей, удостоившихся их доверия, был пастор из миссии Хорн-ривер, Клаус-Петер Аурихт.
— Мой дед, — сказал Титус, отдал старику Аурихту несколько чуринг, когда этот вот, — тут он кивком показал на своего храпящего отца, — пристрастился к бутылке.
В конце 1960-х годов, перед своей смертью, пастор Аурихт взял с собой эту «коллекцию» в штаб миссии в Алис и там хранил под замком. Когда «активисты» пронюхали, что немцы сидят на священной собственности «стоимостью в миллионы», они подняли обычную шумиху и принялись ратовать за возвращение чуринг народу.
— Чего эти свистуны не понимают, — протяжным тоном рассказывал Титус, — это то, что не существует каких-то «аборигенов вообще». Есть только Тджакамарры, и Джабуруллы, и Дубурунги, как я, и так далее, которые рассеяны по всей стране.
— Но если Лесли Уотсон, — продолжал он, — и весь этот канберрский сброд хотя бы одним глазком взглянули на мои семейные чуринги, и если бы мы решили применить закон к данному случаю, то я ведь обязан был бы убить их — а?