| 20, 21 |
***
В Париже надо любить ходить в гости. Только прогулками, охотой на вкусные книги и исследованием красного вина здесь не обойдешься. Надо общаться с приятелями, все больше и больше убеждаясь в том, что местные семьи – это представительства иностранных государств. Коренной парижанин, парижский парижец как никто другой чувствует эту таинственную силу города, которая открывается только тому, кто сумеет придумать его для себя сам.
С семьей Боллаков я познакомился, когда впервые приехал в Париж надолго. Жил в их студио на улице Дофин, возле Понт Неф. Когда-то в нем жил венгерский литературовед Петер Шонди, звезда берлинской интеллектуальной сцены пятидесятых-шестидесятых. И Шонди, и Боллаки были друзьями Пауля Целана. Нежданно-негаданно я оказался в эпицентре парижской литературной жизни и, конечно, очень любил ходить к Боллакам в гости на rue de Bourgogne, возле музея Родена. Чаще мы болтали с мадам Боллак, профессор был занят исследованиями. Тогда он готовил новое издание переводов Еврипида и параллельно начинал публиковать материалы из архива Целана, который после смерти поэта достался им.
С мадам Боллак мы выпивали виски. Она любила со мной поболтать под вечер, расспросить о Петербурге, о кино, оно бывает такое интересное. О переводах с древнегреческого и о Целане она лишний раз предпочитала не заговаривать. Она была пожилая дама с манерами, с размеренной, простой, красивой речью. Этот светский и легкий язык давался мне не без усилий. Обычные разговорные обороты в нем звучали неуместно. Боллак говорила ясно, отчетливее, чем сейчас принято, архаичных слов или выражений не использовала, но меня не покидало ощущение, что это какой-то прежний язык. Не старомодный, а прежний. Так в записях звучит речь Мандельштама и Набокова. Особенно отчетливо эта прежняя речь слышна, когда Набоков говорит по-английски. У Набокова английский был родным, он учил его в детстве с гувернанткой-англичанкой. И он умел говорить, произнося слова с расстановкой, интонируя, разворачивая речь красиво и по порядку на том английском, который сегодня слышишь редко. Над Якобсоном, у которого был отчетливый русский акцент, подтрунивали, что он говорит на всех иностранных языках по-русски – и на нескольких говорит блестяще. Я не был уверен, что точно чувствую стиль речи мадам Боллак. Все-таки в иностранном языке не все ощущаешь наверняка. Мадам Боллак говорила со вкусом и выпивала от души. Первые глотки она смаковала, оттягивала момент, когда пора было выпить еще по одной. Рядом с ней я чувствовал себя спокойно, как с человеком, за плечами у которого недюжинный опыт. К середине бутылки она раззадоривалась, забывая о своем возрасте. Я иногда из осторожности сам притормаживал, чтобы осадить ее азарт, видя, что она готова выпивать еще и еще.
Бывало, что к нам присоединялся ее муж. Подсаживался на соседнее кресло и начинал ворчать на Делёза с Гваттари, которых он давно знал как больших путаников. Старик был ехиден, не слишком приветлив, но добродушен по складу своему и остроумен в разговоре, из-за чего с ним всегда было интересно. Жену он при мне попиливал за пристрастие к зеленому змию. Тут могло перепасть и мне как соучастнику или даже подстрекателю. Всем видом он показывал, что пример надо брать с него – труженика, трудяги, трудолюбивой пчелы. Выпивал он мало, все спешил к рукописям. Когда я не вовремя вставлял фразу в его монолог, разговор мог перескочить на тему вечного русского разгильдяйства. Старик любил поругать Россию за бездумность и безалаберность. Я с удовольствием поддакивал. Нам ведь только дай себя извести – мы сами в таком сознаемся, что собеседник прикусит язык. Тут уж мне приходилось себя сдерживать, чтобы не доходить до самых глубин любви к родине.
Старик говорил без манеры, как будто еще немного – и собьется на речитатив. А иногда чеканил фразу. Он был эльзасский еврей. Наверно, и французский, и немецкий были для него родными языками. По крайней мере, я не слышал акцента во французском. Мадам Боллак была из центра Франции, но тоже смесь кровей. Боллаки постоянно бывали в Германии и по университетским делам, и по семейным. Париж принадлежал им – европейцам, непринужденно переходившим с французского на английский, когда я был с подругой, не говорившей по-французски. Париж принадлежал друзьям великого румынского поэта, писавшего стихи по-немецки и нашедшего убежище во Франции.
* * *
Мой давний приятель Флориан переехал в Париж из Бонна. Он вырос в семье художника и никем другим, кроме как художником, стать не хотел. В Бонне было скучно: столичный чиновничий город, салонное искусство, повсюду статуэтки с Бетховеном и открытки с его светлым образом. Зато в Париже можно жить своей жизнью художника и мечтателя. Иногда мне кажется, что Флориан приехал сюда прежде всего ради того, чтобы дочитать великий роман Пруста. Бонну противопоказаны столь экстремистские выходки. В Бонне такие длинные книги в жизни не прочтешь, тем более «В поисках утраченного времени». Слишком деловой, слишком обычный, мельтешащий город. Из моих знакомых Флориан – единственный, кто прочел «В поисках утраченного времени» дважды, а некоторые тома – даже три раза. Флориан был загипнотизирован Прустом, он наслаждался его ясным, изящным слогом, который иногда называют немецким, он отдавал себя во власть воспоминаний главного героя, как будто воспоминания воображаемого персонажа явственнее рассказа обычного клерка о прожитой жизни. Затворническое существование автора, с каждым томом все более отдаляющегося от столичного бомонда в поисках своей судьбы, в поисках тех чувств и смыслов, из которых складывается человеческая суть, возможно именно в Париже. А для кого-то только в нем и возможно.
Флориан пишет навязчивые образы, от которых он не способен избавиться. В воображении и в воспоминании он пытается удержать прошедшее и возвращающееся. Он вовсе не жрец новейших технологий, и то, что он пишет компьютерную живопись, – выбор исключительно прагматический. Картины-файлы нематериальны, как воображаемое. Эти файлы можно переписывать столько раз, сколько память будет вносить поправки, добавляя новые детали, отказываясь от того, что сначала казалось существенным. Флориан не соединяет свои картины сквозными сюжетами, темами и не ограничивает их рамками серии. Здесь нет аналитического развернутого движения, эта работа открыта к любым изменениям. Когда мы выпиваем с Флорианом красное вино в его мастерской на rue de l’Echiquier за Porte Saint Denis, где много арабских и индусских лавок и ресторанчиков, он показывает десятки портретов девушек, немного похожих друг на друга тонкими чувственными губами, взглядом, в котором читаются одновременно беззащитность и смелость. И в то же время все портреты отличаются, если рассматривать их внимательно, как отличаются лица близнецов, когда они уже взрослые. Флориан составляет каталог памяти, не стремясь угадать тайные связи, соединяющие те или иные образы в общий сюжет. Он никогда не завершает работы: все файлы могут быть заново открыты и дорисованы, если память подскажет новые детали. Он выставляет свои компьютерные картины, выводя их на прозрачные пленки большого формата, на большие экраны или плазменные панно. Иногда он показывает их в лайт-боксах. Он ведет постоянную work in progress, которая продлится столько времени, сколько будет необходимо для того, чтобы исчерпать работу воображения.