Голос Овчаренко и другие голоса, говорившие с ним, доносились до меня все глуше и глуше. Я уже не мог разобрать слов. Казалось, я уплывал куда-то от них. Меня тихо покачивало и уносило. Вздохнув, я закрыл глаза.
Глава XXIX
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ВАХТА
Я приближался и удалялся снова от разговаривающих внизу, и голоса их звучали то тише, то громче. Порою я слышал только неясный гул, порою до меня отчетливо доносились слова, фразы, целые обрывки разговора. Мне трудно было отличить сон от яви. Не знаю, снилось мне или я действительно слышал отчетливый голос из репродуктора, говоривший: «Подавайте сигналы, спокойно ожидайте помощи, до свиданья, через час вызовем вас опять». Как в тумане, сквозь полуопущенные веки видел я капитана, склонившегося над картой, и снова меня унесло далеко-далеко и тихо покачивало, и издали доносились до меня приглушенные голоса. Все время внизу неторопливая шла беседа, моряки рассказывали друг другу истории грустные и веселые, случившиеся вот здесь, на каменных берегах, или на пустынном холодном море. Сквозь сон обрывками до меня доходили некоторые из этих историй, но я не запомнил их, потому что внимание мое на них не задерживалось. Отдельные образы проносились в моем мозгу. Я видел каких-то людей, шагавших по открытому отливом морскому дну, ищущих устриц и водорослей, чтобы не умереть с голоду, длиннобородых моряков, воюющих с волной на крошечном деревянном суденышке, залитые электричеством здания на берегах прекрасных и диких заливов и много еще отрывочных, не связанных друг с другом картин. Чудилось мне, что судно все чаще и чаще, все сильней и сильней вздрагивает от ветра, и казалось — я отчетливо слышал громкие удары волн, разбивавшихся на палубе. Потом над самым ухом услышал я отчетливый голос, сказавший: «Спит». С трудом приподняв веки, я увидел голову Свистунова. Она опустилась и исчезла, и я понял, что он заглядывал мне в лицо — проверял, сплю ли я. Я с трудом прогнал одурь, не позволявшую мне шевельнуться.
— Спит, как младенец, — повторил Свистунов уже внизу.
Я не расслышал, что ему ответили, потому что думал о другом. Сейчас, въявь, я заново ощущал приснившееся мне раньше. Койка непрерывно дрожала подо мной, и глухие удары волн, разбивающихся на палубе, действительно были слышны в каюте. Многое изменилось за время моего сна. Борта судна уже не казались теперь несокрушимым оплотом против ветра и волн. Они дрожали и вибрировали, и толчки, такие редкие раньше, ритмически повторялись каждые несколько секунд.
— Ничего, ничего, вырастет — моряком будет, — услышал я голос Свистунова. — Сколько ему? Лет восемнадцать? Не больше? Вырос он не на море, а держится ничего. Языком не болтает, не хвастает и, если что скажешь, старается запомнить. Из таких моряки как раз и выходят.
— Да, — сказал Донейко (он, значит, уже сменился с вахты), — повезло же ему для первого рейса: другой всю жизнь проплавает, а такого и не увидит.
— Ну и что же, — вмешался кок. — Ему же и лучше. По крайней мере, всё ясно. Такой рейс выдержал — значит, моряк. А нет, так езжай обратно.
Нетрудно было догадаться, что речь идет обо мне. Я понимал совершенно ясно, что мне следует каким-нибудь образом помешать разговору, но я уже услышал так много лестного, что было бы ужасно неловко и мне, и им, если бы я сказал, что не сплю. Я лежал, боясь шевельнуться, и краснел, как мальчик, которого хвалят чужие люди. Разговор между тем продолжался.
— Потеха была, — сказал Свистунов, — когда мы его тогда с койки подняли и поставили рыбу подавать. Я, между прочим, даже пожалел. Чего, думаю, издеваться над парнем, да Мацейс натрепался с хлебом, а уж раз съел — такой обычай. Ничего не попишешь.
— Ну и что, — подал реплику Полтора Семена, — он вам нос и натянул. Вы небось думали — он заплачет.
— Думал, что заплачет, — ответил Свистунов. — То есть не то что заплачет, а в обморок упадет. Или скажет, что сердце болит, и побежит за каплями к штурману. А может, и действительно с ним дурнота случится. Все время работаю и на него поглядываю. Вижу: плохо приходится. Нет, ничего, стоит. Ну, думаю, и упрямый же черт. Весь белый, губы синие, а работает.
— Да, да, — сказал Балбуцкий, — я уже даже шутку придумал. Если, думаю, в обморок упадет, я под него краба пущу. Как краб его схватит, а он как завизжит — вот будет потеха.
— Ну и что, — буркнул опять Полтора Семена, — пустил краба? Да? Накось, выкуси.
— Нет, — честно сказал Балбуцкий. — Извините, ошибся. Парень оказался без липы.
Удивительно приятно мне было их слушать. И даже не потому, что меня хвалили, хотя, по-моему, каждому приятно, когда его хвалят и он знает, что хвалят искренне. Но главное было не это. Мне было очень приятно узнать, что в те тяжелые для меня минуты, когда я стоял по колено в воде и слышал монотонный стук ножей и крики: «Рыбы! Рыбы! Рыбы!» — что в эти минуты на меня смотрели не равнодушные, а внимательные глаза. Что страшные усилия, которые я прилагал, чтобы не сдать, были всеми одобрены и поставлены мне в заслугу. За сегодняшнее признание я даже простил Балбуцкому его замысел насчет краба.
— А то, знаете, бывает, — сказал Донейко, — придет такой пистолет и начинает вола вертеть: «Я, мол, уже плавал, и качки я не боюсь, и работа эта мне пустяки». Все ему хочется как-нибудь героизм свой показать. К нам на 27-й один такой заявился. Пока шли до промысла, он нам такого набрехал, что у нас прямо дух занялся. Черт его знает, думаем, может, он вправду знаменитость какая морская. Как начали промышлять, так его и море бить стало. Лежит пластом, не ест, не пьет, не работает. «Если б, говорит, меня море не било, я бы вам показал». Пробовали мы эту шутку с хлебом. «Нет, говорит, уберите хлеб, мне на него смотреть противно». Так бы он весь рейс и провалялся, только его однажды ночью кок в камбузе застукал. Он, оказывается, каждую ночь, пока кок спал, пролезал в камбуз и нажирался. Капитан как узнал — обозлился. К чертям, говорит, в пассажиры четвертого класса, в трюм. Туда его и списали.
— Бывает, — согласился Овчаренко. — Трепачи по всему свету водятся. А насчет Слюсарева я согласен. Мне он тоже нравится. Когда случилась эта история с Мацейсом и Шкебиным, он, во-первых, сумел их все-таки выследить, и не его вина, что немного поздно; во-вторых, — простите, товарищи, — когда вы на него наседали и требовали, чтобы он вам рассказал, что и как, уверяю вас, ему было нелегко. И я думаю, вы сами теперь согласитесь, что поступал он правильно.
Все засмеялись.
— Глушили парня здорово, — пробасил Полтора Семена.
— Да, — сказал Донейко. — Налегли мы тогда на него. Прямо так навалились, что лучше не надо. А как он стоял, Свистунов, помнишь? Красный, растерянный, врать-то он, по совести говоря, не умеет, по виду его и осел бы понял, что что-то неладно, а молчит. С характером. Товарищей потерять всякому страшно, а такому мальчишке особенно. Наверное, уж ему представлялось, что никто с ним не говорит и все его презирают. Я и не спорю. Он молодец, что смолчал.