— А здесь и правда чудесная охота, — заметил Рикорд. — Мур только закалится и отдохнёт…
Мичман благодарно улыбнулся:
— Даю слово чести, Василий Михайлович, — в пути, на охоте, я буду послушен солдату, как вам!..
Головнин согласился.
— Я верю вашему слову чести.
Уже через несколько дней Головнин убедился, что его опасения были напрасны. Мур возвращался с охоты с богатой добычей и казался очень довольным. Однако он попрежнему избегал встреч с товарищами по плену и хозяйке приказывал никого к нему не пускать.
Однажды ранним утром, шагая по глубокому свежему снегу вдоль берега Авачинской губы, Мур обернулся и строго спросил солдата:
— А тебе, милейший, не надоело?
Солдат не понял.
— О чем изволите говорить?
— Да вот бродить за мной сторожевой собакой не надоело?
— Наше дело служба. Что начальство приказывает — исполняем…
Лицо мичмана перекосилось.
— Я — офицер и, значит, твоё начальство. Приказываю марш домой… Обедать ступай.
Солдат растерялся: это приказание мичмана было неожиданным; завтракали они вместе какой-нибудь час назад, и дело туг было не в обеде. Видно, он чем-то не услужил сегодня капризному барчуку-офицеру.
Мур ждал, приподняв ружьё. Вена на его лбу набрякла и посинела, пухлые губы дёргались и дрожали.
— Что же ты стоишь! Ступай, говорю! Марш!..
Солдат отдал честь, покорно повернулся и зашагал к ближайшему камчатскому селению, где они останавливались на ночлег.
Ни к обеду, ни к вечеру мичман в селение не возвратился. Встревоженный солдат кликнул охотников-камчадалов; с факелами в руках они бросились на лыжах к берегу Авачинской губы.
Мура не пришлось искать слишком долго. Он лежал под скалой, неподалёку от того места, где расстался со своим спутником, солдатом, уткнувшись щекой в красный от крови снег. Ружьё валялось в сугробе, уже почти занесённое снегом. На краю обломленной ветки ели висело пальто.
В Петропавловске, в доме, где квартировал Мур, нашли записку: «Свет мне несносен, и кажется, будто я самое солнце съел».
Так умер предатель Мур. Его похоронили на окраине Петропавловска, и на каменной плите, положенной на могилу, кто-то из моряков написал:
«Отчаяние ввергло его в заблуждения. Жестокое раскаяние их загладило, а смерть успокоила несчастного. Чувствительные сердца! Почтите память его слезою»…
Весенние дожди вскоре смыли эту надпись, а позже и плиту занесло песком. Память «чёрного сердца» никто не почтил слезой…
В июле 1814 года Головнин прибыл в Петербург. Прошло семь лет, как он покинул этот город, — город его юности, первых мечтаний о странствиях, о славе российского флота. Каков он теперь?
Уже на следующий день Головнин побывал на кораблях. Это были все те же знакомые, старые корабли — ветераны баталий со шведами… Головнин удивился: а где же новые суда? Неужели их перестали строить? Он увидел матросов, маршировавших вдоль набережной Невы под грозные окрики офицеров… Это был неживой, неодухотворенный, механический строй, покорно выполнявший заученные упражнения. Лица матросов были бездушны и безучастны; в них отражалось только великое терпение и тоска…
Что же произошло за эти годы в российском флоте? Прошло немного времени, и Василий Михайлович понял: мрачная тень временщика Аракчеева легла на всю русскую действительность, на армию, на флот.
Немало было во флоте людей, горячо преданных делу, решительных, пытливых, видевших виды моряков. Но именно их опасались Александр I и Аракчеев. Инициативе, мужеству и находчивости царь предпочитал раболепную покорность и беспрекословное подчинение начальству, смелому новаторству — старые закоренелые порядки. Фрунт и жестокая муштра должны были, по расчётам царя и Аракчеева, подавить малейшие проявления вольнодумства, протест против деспотического реакционного режима.
Не особенно обрадованный производством в капитаны 2-го ранга, Головнин сел за отчёты и донесения. Помня совет Петра Рикорда, он часто «перечитывал» свой японский «дневник».
Нет, не забылась ни одна подробность пережитого. Уверенно скользило по бумаге перо, в скромной комнатушке по вечерам долго не гасли свечи…
В 1818 году было опубликовано сочинение Головнина «Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах».
Никогда не помышлял Головнин о каком-либо литературном успехе. Свой труд он считал долгом: в России, да и во всей Европе ещё очень мало знали о далёкой восточной стране.
Но книга прогремела на всю Россию, на всю Европу. Она была переведена почти на все европейские языки. У подъезда дома, в котором жил капитан, толпами собиралась морская молодежь, и каждый из этих юношей считал высокой честью знакомство с героем-мореходом…
Через три года после возвращения в Петербург Головнин снова отправился в новое путешествие. На шлюпе «Камчатка» он совершил кругосветное плавание.
Вскоре Василий Михайлович был произведён в генерал-интенданты флота, а затем — в вице-адмиралы. И тогда он принялся перестраивать старый и строить новый флот. Это была непрерывная упорная борьба против бесчестных иноземных пролаз, придворных шаркунов, тупых сановников и казнокрадов.
За время, в течение которого он возглавлял интендантство флота, на Балтике и в Архангельске было построено 26 линейных кораблей, 21 фрегат, 10 пароходов и 147 лёгких судов… Русский флот снова стал могучим и грозным.
Этот флот, которому всю свою жизнь отдал Головнин, назывался императорским. Но никто не знал, что именно Головнин предлагал пожертвовать собой, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-либо корабля. Об этом рассказал в своих записках, опубликованных только в 1906 году, друг Головнина декабрист Д. И. Завалишин.
Не один и не два плена пережил Василий Михайлович Головнин и не покорился. Из Южной Африки, от англичан, которые «не забывают друзей», ушёл он под жерлами батарей; злобные самураи не смогли удержать его в темнице; и здесь, в России, он ценою жизни готовился уничтожить главного тюремщика родины — царя.
Не для императора — для родного народа строил Василий Головнин флот, уходил в кругосветные плавания, вёл неутомимые исследования, совершал открытия, трудился над своими воспоминаниями и дневниками.
…Был июнь — ясная, тихая, светлая пора северной столицы, когда над каменными её вершинами, над парком, над золотыми куполами, неуловимо подкравшись, зыбиться полная смутных мерцаний белая ночь, когда на величественной Неве, словно звезды, роятся бесчисленные огоньки лодок…
Но в этом году петербургский июнь был печален и глух. Карнавалы и гулянья запрещались, люди с опаской встречались друг с другом, многие избегали знакомых квартир.