Скорее могло не хватить галет; но я не беспокоился об этом, так как принял твердое решение урезывать паек до последней возможности.
Теперь у меня были и пища и питье, и я не испытывал больше никаких страданий. Я не умру ни от жажды, ни от голода. И самое расположение моих запасов, находившихся прямо передо мной, ежеминутно напоминало мне о том, как я счастливо вышел из затруднения.
В таком настроении я находился несколько дней и, несмотря на скуку моего заточения, в котором каждый час казался мне целым днем, постепенно приспособился к новому образу жизни. Часто, чтобы убить время, я считал минуты и секунды и занимался этим странным делом часами. У меня были с собой часы, подаренные матерью, и я любовно прислушивался к их бодрому тиканью. Мне казалось, что у них особенно громкий ход в моей тюрьме, да это и было так: звук усиливался, отражаясь от деревянных стен, ящиков и бочек. Я бережно заводил часы, боясь, как бы они случайно не остановились и не сбили меня со счета. Я не очень интересовался, который час. В этом не было смысла. Я даже не думал о том, день сейчас или ночь. Все равно яркое солнце не могло послать ни лучика, чтобы рассеять мрак моей темницы. Впрочем, я хоть и не думал, но знал, когда наступает ночь. Вы спросите: как? Ведь с момента, когда я спустился в трюм, я находился в полной темноте и не заботился о времени в течение по меньшей мере сотни часов. На это я вам отвечу: всю жизнь я ложился в определенный час, а именно в десять часов вечера, и вставал ровно в шесть утра. Таково было правило в доме моего отца и в доме дяди — особенно в последнем. Естественно, что, когда наступало десять часов, меня сразу начинало клонить ко сну. Привычка была так сильна, что действовала в любой обстановке. Я это отметил и, когда мне хотелось спать, заключал, что в это время должно быть десять часов вечера. Я установил, что сплю около восьми часов и в шесть утра просыпаюсь. Таким образом мне удалось урегулировать часы. Я был уверен, что таким же образом я сумею отсчитывать сутки, но потом мне пришло в голову, что привычки мои могут измениться, и я стал аккуратно следить за часами[19]. Я заводил их дважды в сутки — перед сном и при вставании утром — и не боялся, что они внезапно остановятся.
Строго говоря, самая смена дня и ночи ничего не означала для меня. Но, отсчитывая по двадцать четыре часа, я следил за путешествием. Я внимательно считал часы и, когда часовая стрелка дважды обегала циферблат, делал зарубку на палочке. Мой календарь велся с большой аккуратностью. Я сомневался только в первых днях после отплытия, когда я не следил за временем. Я определил количество этих дней наугад. Впоследствии оказалось, что я не ошибся. Так проводил я свои недели, дни, часы — долгие, скучные часы во мраке; настроение у меня было подавленное, иногда я опускал голову, но никогда не отчаивался.
Странно сказать: больше всего я страдал теперь от отсутствия света. Сначала мне причиняло большие муки мое согнутое положение и необходимость спать на жестких дубовых досках, но потом я привык. Кроме того, я придумал, как сделать свое ложе более мягким. Я уже говорил, что в ящике, который находился за моим продовольственным складом, лежала шерстяная ткань, плотно скатанная в рулоны, какие мы видим на полках у мануфактурщиков. Сразу я сообразил, как устроиться поудобнее, и немедленно привел свою мысль в исполнение. Я убрал галеты, увеличил отверстие, которое ранее проделал в обоих ящиках, и с трудом выдернул штуку материи. Дальше работа пошла легче, и через два часа я изготовил себе ковер и мягкое ложе, тем более драгоценное, что оно было сделано из лучшего сорта материи. Я взял столько, сколько было нужно, чтобы абсолютно не чувствовать под собой дубовых досок. Затем я убрал галеты в ящик и с удовольствием растянулся на мягкой подстилке.
Но с каждой минутой я все больше мечтал о свете. Трудно описать, что испытываешь в полной темноте. Только теперь я понял, почему подземная темница всегда считалась самым страшным наказанием для узника. Неудивительно, что люди выходили оттуда седыми и что самые чувства изменяли им. Трудно переносить кромешную тьму в течение долгого времени. Свет начинает казаться основой человеческого существования.
Мне казалось, что, будь я заключен в светлом помещении, время прошло бы вдвое скорей. Казалось, темнота вдвое увеличивает продолжительность заключения и как нечто вполне материальное сдерживает колеса моих часов. Беспросветный мрак! Мне казалось, что я страдаю только от него и что проблеск света меня мгновенно бы вылечил. Иногда мне вспоминалось, как я лежал больной, в бессоннице, считая долгие мрачные часы ночи и нетерпеливо дожидаясь утра.
Так, медленно и тоскливо, шло время.
Больше недели провел я в этом томительном однообразии. Единственным звуком, доходившим до меня, был шум волн надо мной. Я нарочно сказал «надо мной», потому что я находился в глубине, далеко под поверхностью моря. Иногда я различал и другие звуки, например глухой шум тяжелых предметов, передвигаемых по палубе, а в тихую погоду — колокол, зовущий людей на вахту. Звук колокола я слышал только при полном штиле, да и то он доходил до меня заглушённым. Я прекрасно мог отличить штиль от других состояний погоды. Я различал легкое волнение при небольшом ветре, более сильное волнение при свежем ветре, наконец, бурю — как если бы я находился на палубе. Покачивание корабля, скрип балок говорили мне о силе ветра и о погоде. На десятый день началась настоящая буря. Она продолжалась два дня и ночь. Буря была свирепая, шпангоуты так скрипели, что казалось — они сломаются; по временам мне чудилось, что корабль распадается на куски, огромные ящики и бочки со страшным треском колотились друг о друга и о стенки трюма. В промежутках я ясно слышал, как могучие валы обрушивались на корабль с таким ужасным грохотом, как будто по оснастке изо всех сил били тяжелым молотом или тараном.
Я не сомневался, что судно может пойти ко дну: можете представить себе мое положение. Нечего говорить, как страшно мне было, когда я думал о том, что корабль может опуститься на дно, а я, запертый в трюме, не имею возможности ни выплыть на поверхность, ни вообще пошевелиться. Еще больший страх сковывал мои члены. Может быть, я не так боялся бы бури, если бы был на палубе.
Как назло, тут начался у меня новый приступ морской болезни, — так всегда бывает с теми, кто в первый раз плавает. Первая буря всегда возбуждает морскую болезнь — и с той же силой, с какой та возникает обычно в первые двадцать четыре часа путешествия.