Но бродяга не успел выпить свою смесь: его встревожили чьи-то неторопливые шаги со стороны железнодорожной насыпи. Он осторожно поставил банку на землю между ног, накрыл ее шляпой и стал напряженно ждать.
Из мрака появился такой же грязный оборванец, как и он. Ему можно было дать лет пятьдесят, а то и шестьдесят. Он был карикатурно толст. Его буквально распирало во все стороны. Весь он состоял из одних выпуклостей. Шишковатый нос величиной и формой напоминал турнепс. У него были набухшие веки, а голубые глаза таращились, словно собирались выскочить. Одежда на нем трещала во многих местах, не выдерживая толщины его тела. Резинки гетр лопнули под напором жира; ноги от самых икр колонной переходили прямо в ступни. Он тоже был однорукий. На плече у бродяги висел потертый узелок, заскорузлый от грязи последнего ночлега. Толстяк приближался с осторожностью, но, увидев, что человек у костра не представляет опасности, подошел к нему.
— Здорово, дед! — приветливо сказал Толстяк, но внезапно осекся и внимательно посмотрел на зияющую ноздрю старого бродяги. — Скажи-ка, Бородач, как ты защищаешь свою ноздрю от ночной росы?
Бородач пробурчал что-то несвязное и плюнул в огонь, давая понять, что этот вопрос не доставил ему особого удовольствия.
— В самом деле, — хихикнул Толстяк, — ведь так и утонуть можно, если выйдешь в дождь без зонтика!
— Хватит, Толстяк, хватит, — устало пробормотал Бородач, — все равно нового ничего не придумаешь. Даже «быки» угощают меня этим.
— Но выпить, я надеюсь, ты можешь? — Толстяк смягчился и, приглашая Бородача, стал проворно развязывать единственной рукой свой потрепанный заплечный мешок.
Он извлек оттуда двенадцатиунцевую склянку с «алки». Но тут его встревожили чьи-то шаги, послышавшиеся на железнодорожной насыпи. Толстяк поставил склянку на землю между ног и накрыл ее шляпой.
Вновь подошедший кое-чем отличался от них, но был тоже однорук. Отталкивающе мрачный, он вместо приветствия лишь пробурчал что-то невнятное.
Костлявый, тощий, с землистым лицом мертвеца, он напоминал одного из кошмарных стариков, рожденных воображением Гюстава Доре[3], и вызывал чувство неприязни. Его тонкогубый, беззубый рот походил на шрам, а крупный изогнутый нос смыкался почти вплотную с подбородком и напоминал крючковатый клюв хищной птицы. Его единственная тощая и искривленная рука загибалась наподобие когтя. Серые бусинки-глаза, тусклые и немигающие, были пусты и безжалостны, как гама смерть. В нем чудилось что-то зловещее, может быть, поэтому Бородач и Толстяк инстинктивно подвинулись ближе друг к другу, как бы объединяясь против возможной угрозы, которую они почувствовали в пришельце. Улучив подходящий момент, Бородач украдкой придвинул увесистый камень на случай защиты и прикрыл его рукой. Толстяк сделал то же самое.
Теперь оба они сидели, облизывая пересохшие губы и испытывая неловкость и смущение: страшный пришелец сверлил их своими тусклыми глазами и смотрел то на одного, то на другого, то на приготовленные камни.
— Ха! — усмехаясь, процедил он так зловеще и угрожающе, что Бородач и Толстяк невольно взяли свое первобытное оружие.
— Ха! — повторил он, проворно засунув свой птичий коготь в боковой карман куртки. — Куда вам, дешевым пройдохам, тягаться со мной?
Коготь вынырнул из кармана, зажав шестифунтовый железный кастет.
— Да мы и не собираемся ссориться с тобой, Тощий, — пробормотал Толстяк.
— А как ты смеешь, черт возьми, называть меня Тощим? — прорычал он.
— Я? Поскольку я Толстяк… И раз мне никогда в жизни не приходилось тебя встречать…
— А вон тот, наверное, Бородач? Ну и фонарь же ему зажгли над бровью, а нос-то, прости господи, на морде так и гуляет!
— Полно, полно, — пробормотал примирительно Бородач, — всякая рожа годится, особенно в наши годы. Все говорят мне одно и то же: и что я в зонтике нуждаюсь, чтобы в дождь не утонуть, и все тому подобное. Я ведь наизусть это знаю.
— Я не люблю компании, не привык к ней, — угрюмо пробурчал Тощий, — а потому, если вы собираетесь здесь околачиваться, то будьте поосторожнее.
Он извлек из кармана сигарный окурок, который, вероятно, нашел на улице, и собрался было взять его в рот, но передумал, грозно посмотрел на соседей и развязал свой узел. Он достал из него аптечную склянку с «алки».
— Ладно уж, — пробормотал Тощий, — придется и вам дать, хоть мне и самому не хватает, чтобы выпить как следует.
Что-то напоминающее довольную улыбку пробежало по его сухому лицу, когда те двое с достоинством приподняли с земли свои шляпы, демонстрируя собственное богатство.
— Вот, разбавь, — сказал Бородач, протягивая ему банку из-под томата с мутной речной водой. — Правда, выше по течению находится сток, — прибавил он виновато, — но они говорят…
— Чепуха, — огрызнулся Тощий, приготовляя смесь, — мне в свое время еще и не такое приходилось пить.
Однако, когда напиток был готов и каждый единственной рукой поднял свою жестянку, три существа, бывшие когда-то людьми, вдруг замерли в нерешительности, и это внезапное смущение явственно показало, что некогда у них были иные привычки.
Бородач первым дерзнул нарушить молчание.
— В былые времена я пил и потоньше напитки, — похвастался он.
— Из оловянной кружки? — усмехнулся Тощий.
— Из серебряного бокала, — поправил Бородач.
Тощий испытующе посмотрел на Толстяка, тот кивнул головой.
— Ты сидел ниже солонки[4], — сказал Тощий.
— Нет, выше, — ответил Толстяк. — Я родился аристократом и никогда не путешествовал вторым классом. Или уж первым, или на палубе: не люблю середины.
— А ты? — спросил Бородач Тощего.
— Я разбивал бокал в честь королевы, да хранит господь ее величество,
— произнес Тощий с пафосом, без обычного ворчания.
— В буфетной? — съехидничал Толстяк.
Тощий сжал свой кастет, Бородач и Толстяк взялись за камни.
— Ну, не стоит горячиться, — сказал Толстяк, кладя свое оружие. — Мы не какая-нибудь шантрапа. Мы джентльмены. Так выпьем, как подобает джентльменам.
— По-настоящему, — одобрил Бородач.
— До потери сознания, — подхватил Тощий.
— Да, немало воды утекло с тех пор, как мы были джентльменами, но забудем лучше длинную дорогу, которая осталась позади, и выпьем на сон грядущий, как истинные джентльмены, вспомним юность!
— Мой отец так и грохал, то есть… пил, — поправился Толстяк; старые воспоминания вытеснили из его речи налет жаргона.
Двое остальных кивком головы подтвердили, что их отцы также были достойными людьми, и поднесли к губам свои жестянки с «алки».