Да, это так, смейтесь, Брюс Кэдогэн Кэвендиш, смейтесь, сколько душе угодно, но моя любовь была именно такой, как я говорю, вот и все. Это самое возвышенное и чистое, что выпадает на долю человека. Я знаю, о чем говорю, ибо я испытал это.
Бородач сверкнул своим острым беличьим глазом из-под разбитой брови — глазом горячим, как раскаленный уголек костра на их привале в зарослях. Затем он прервал повествование, чтобы допить содержимое своей жестянки и налить новую порцию спирта.
— Сахарный тростник, — продолжал Бородач, вытирая густую спутанную бороду тыльной стороной ладони, — созревает в тех краях за шестнадцать месяцев, и мой завод был достроен как раз к тому времени, когда пришла пора этот тростник обрабатывать. Он созревал не весь сразу, но я посадил его с таким расчетом, чтобы время от времени подсаживать новый и чтобы завод мог работать беспрерывно в течение девяти месяцев.
Первые дни у меня была масса забот. То и дело что-нибудь не ладилось на заводе. На четвертый день Фергюссон, мой инженер, остановил его на несколько часов, чтобы исправить неполадки. Меня беспокоил питательный привод. После того, как негры смазали вальцы, я отослал их на плантацию резать тростник и был там совсем один, когда Фергюссон запустил машину, и я выяснил, что случилось с питательными вальцами. И вот как раз тогда ко мне подошел Мотомо.
Он стоял одетый по моде, что называется, с иголочки в норфолькском пиджаке и крагах из свиной кожи, и, ухмыляясь, рассматривал меня, с ног до головы покрытого грязью и жиром, подобно чернорабочему. Наблюдая работу вальцов, я понял, в чем заключалась неполадка: было нарушено равновесие — одна сторона забирала тростник правильно, другая была немного приподнята. Я вложил туда руку. Острые зубцы колес на вальцах не касались моих пальцев. Но вдруг как будто десять тысяч дьяволов схватили мои пальцы, втянули их, сдавили и сделали из них кашу. Меня затягивало, как тростниковый стебель, меня ничто не могло спасти, это оказалось бы не под силу сделать даже десяти тысячам лошадей. Рука, плечо, голова, грудь — весь я, с головы до ног, должен был подвергнуться обработке машиной.
Боль стала такой адской, что я уже не чувствовал ее. Словно посторонний наблюдатель, смотрел я, как машина втягивала пальцы, затем кисть, запястье, предплечье плавно и неудержимо. О инженер, попавший в собственную ловушку! О плантатор, измолотый собственной молотилкой!
Мотомо невольно бросился ко мне, ехидная улыбка на его лице сменилась выражением озабоченности. Потом до него дошла вся прелесть ситуации, он хихикнул и осклабился. Нет, мне нечего было рассчитывать на его помощь. Разве он не жаждал проломить мне череп? Да и что он мог сделать? Ведь он ничего не смыслил в машинах.
Я, надрываясь, заорал Фергюссону, чтобы он выключил мотор, но мой голос потонул в грохоте колес. Машина уже втянула мою руку до локтя и продолжала тащить меня дальше. Да, было здорово больно, особенно, когда рвались и выдергивались с корнем нервы, но помню, меня удивляло, что боль все же не так нестерпима.
Мотомо сделал движение, которое привлекло мое внимание. При этом он громко и сердито сказал, словно злясь на себя: «Ну и дурак же я!» Он схватил нож, которым срезают тростник, — знаете, такой большой и тяжелый, вроде мачете. Я заранее говорил Мотомо спасибо за то, что он сейчас прекратит мои страдания. Какой смысл было ждать, когда машина медленно втянет меня и сделает из моей головы лепешку, — моя рука от локтя до плеча уже превратилась в кровавое месиво, а машина все продолжала тащить меня. Поэтому я с чувством благодарности склонил голову для удара.
«Убери голову, идиот!» — рявкнул Мотомо.
Я понял и послушался. Я был крупным детиной, и поэтому ему пришлось сделать два удара ножом, прежде чем он смог отсечь мне руку. Он отсек ее чуть пониже плеча, оттащил меня в сторону и опустил на тростник.
Да, сахар принес огромную прибыль! Я выстроил принцессе церковь, предмет ее святых помыслов, и она… вышла за меня замуж.
Он отпил из жестянки и сказал в заключение:
— Да! Такова уж жизнь, вот чем все кончается; мы становимся твердыми, внутренности наши настолько лужеными, что с ними ничего не может сделать даже спирт и только он один приносит радость. Но я все же пожил и сейчас шлю воздушный поцелуй памяти моей принцессы. Она давно уже спит вечным сном в большом мавзолее короля Джона, а напротив, по ту сторону долины Маноны, стоит дом губернатора с развевающимся на крыше чужеземным британским флагом…
Толстяк сочувственно предложил тост за здоровье Бородача и выпил из своей маленькой жестянки. Брюс Кэдогэн Кэвендиш с непримиримой горечью смотрел на огонь. Он предпочитал пить в одиночку. Толстяк увидел, как что-то вроде усмешки пробежало по его жестоким тонким губам. Удостоверившись, что камень недалеко, Толстяк спросил вызывающе:
— Ну, теперь очередь за тобой, Брюс Кэдогэн Кэвендиш?
Тот поднял свои бесцветные глаза и впился ими в Толстяка так, что он беспокойно поежился.
— У меня была нелегкая жизнь, — проскрипел Тощий, — что я знаю о любовных похождениях?
— Я не поверю, чтобы их не было у мужчины с такой внешностью и фигурой, — польстил ему Толстяк.
— Ну и что? — огрызнулся Тощий. — Хвастаться своими победами не занятие для джентльмена.
— Ну, ладно, не упрямься, расскажи, — настаивал Толстяк, — до утра еще далеко, и выпить есть что. Мы с Делараузом уже выложили все. Не часто трое настоящих людей могут встретиться и поговорить по душам. Ну хотя бы одно любовное приключение, о котором не стыдно рассказать, у тебя, конечно, было?
Брюс Кэдогэн Кэвендиш достал свой кастет и, казалось, раздумывал, не хватить ли ему Толстяка по черепу, потом он вздохнул и сунул кастет обратно.
— Ну, если вам так хочется, я расскажу, — с явной неохотой согласился он. — Как и у вас, у меня было прекрасное здоровье. И даже такой, каким я стал сейчас, — раз уж вы говорите о луженых внутренностях, — я мог бы шутя перепить вас в дни вашей молодости. Начало моей жизни, так же как и у вас, отличалось от ее конца. То, что я родился джентльменом, разумеется, не подлежит сомнению, хотя, может быть, кто-нибудь из вас сомневается в этом?..
Он засунул руку в карман и сжал свой кастет. Никто не выразил недоверия.
— Это произошло в тысяче миль к востоку от Матоманы, на острове Тагалаг, — продолжал он отрывисто, и в его тоне почувствовалось угрюмое разочарование, словно он был недоволен, что никто не захотел с ним спорить.
— Но сначала я, пожалуй, объясню вам, как я очутился на этом острове. По причинам, которые я не считаю нужным излагать, постепенно спускаясь вниз по дорогам, рассказывать о которых я не буду, я, в самом расцвете своей распутной молодости, прожженный настолько, что рядом со мной недоучившиеся юнцы из Оксфорда и великосветские шалопаи показались бы младенцами, оказался владельцем некоей шхуны, снискавшей такую славу, что не стоит называть ее имени. Я набирал негров-рабочих на юго-западе Тихого океана и в Коралловом море и отвозил их на плантации Гавайских островов и в рудники Чили, где добывают селитру.