– Незда кличет.
Тимофей накинул легкий опашень, заломил изрядно порыжевшую от непогоды шапку, подумал, усмехнувшись: «В брюхе солома, а шапка с заломом», – и отправился к посаднику.
Шел широким, решительным шагом, немного отбрасывая назад и за спину правую руку, вскинув голову.
Вечерело. Между туч проступили розовые полыньи, пролегли чистые желтые разводья. Софийские купола затерялись в синеве, белые стены прочертили желтизну. Волхов был спокоен, и лишь временами легкий ветерок едва заметно рябил его ширь. Но вот розовые полыньи растеклись по небу, и тогда в синеву реки вплелся розовый отблеск и софийские купола тенью легли на Волхов.
Снова Тимофей на своей Холопьей улице! В походе, стоило закрыть глаза, представлял царапины на ее частоколах, резные украшения на крышах, на повороте – дубок в молодой листве. Даже выбоину мостовой, выщербленное бревно, что пора сменить, знал и видел издали, как едва приметную морщинку на лице матери.
Холопья улица! Сколь ног пробежало по тебе, торопясь на вече, сколь раз выгорала ты дотла, чтобы снова отстроиться. В каждой избе здесь своя судьбина, свое счастье и горе – больше горя, чем счастья…
За невысоким забором угловой избы женский голос озорно пропел:
Хоть и плох муженек,
Да загулье мое,
Завалюсь за него —
Не боюсь никого!
– Не бойся! – поощрил мужской молодой голос.
То и дело Тимофею попадались знакомые. И каждый из них, сейчас встречая его, отмечал невольно, что стал Тимофей после похода много взрослее: по-новому, пытливо смотрели темно-серые глаза, яснее прежнего проступали скулы.
– Здоров, Тимоха! – догоняя, хлопнул его по плечу высокий горбоносый гончар Василь. – С возвращением!
– Спасибо, дядя Василь.
– Вроде бы подрос ты еще, Тимоша! – ласково говорил ему минутой позже дед Антон, оттягивая книзу зеленоватый ус.
И по глазам деда видно, что знает тот о гибели отца и жалеет его, Тимофея, и подбадривает взглядом вылинявших от времени глаз.
Тимофею приятно было чувствовать эту приветливость города, чувствовать, что не безразличен он новгородцам. Он то и дело стягивал шапку с головы, отвечая встречным. При этом на большие уши его двумя густыми темными крыльями спадали волосы, и лицо становилось еще более мужественным.
«Зачем я понадобился Незде?» – недоумевал Тимофей. Он много слышал о начитанности, уме посадника, о знании им языков и питал к Незде восторженное уважение, схожее с тайным преклонением перед этим красивым, таким свободным в обращении вельможей. Но сейчас, идя к нему, Тимофей решил ничем не показывать свое отношение, чтобы не подумал тот, будто заискивает, держать себя с достоинством, подобающим победителю при Отепя.
Тимофей решил даже особенно не спешить – забрался возле Кончанского ручья на земляной вал поглядеть на любимый город. По верху широкого вала шли бревенчатые оплоты, а внизу пролегал глубокий ров с водой и врытыми в землю надолбами. За рвом открывалась зеленая равнина, изрезанная речушками Легошней, Трясовцом и Жилотугом.
На заливных лугах, топких пустошах, меж озерков и заводей щедро разбросаны желтые ковры погремка, островки белой ядовитой чемерицы, огненный цветок «боярской спеси».
Серые скворцы веселыми ватагами облепляли дрожащие ивки, налетали на дремучие заросли бузины, перекликались тонкими голосами, словно вели подсчет своих стай перед сном.
Город отсюда казался еще больше. Жались поближе к воде кожемяки, теснились к оврагам гончары, кузнецы у въездных ворот перехватывали коней для ковки. Вверх от причала грузно поднимался бесконечный обоз, объезжал разбросанные на земле желоба – выдолбленные из стволов трубы для сточных вод, кучи камня, извести и кирпича.
Но, пожалуй, пора идти, а то вовсе стемнеет, и Тимофей отправился на Лубяную улицу, к дому посадника.
Дом Незды стоял близ Торга, был украшен резными оконными наличниками, фигурами чудовищ, обнесен дубовым забором, из-за которого виднелись в дальнем конце двора службы для челяди, изба семейных холопов, поварня, конюшня и погреба.
Во дворе рвался с цепи взлохмаченный пес, взвиваясь, давился от хриплого лая.
Незда в подбитой соболем атласной телогрейке, наброшенной на расшитую золотом шелковую рубашку, в красных тафтяных штанах и лазоревых сапогах персидского сафьяна с единорогами, вышитыми на голенищах, сидел возле столика со сдвинутыми шахматными фигурами и сосредоточенно подтачивал длинные ногти пилкой, похожей на петушиный гребень.
Об этом Лаврушкином друге, что придет сейчас, посадник слышал уже не однажды: говорят, прибаутки составлял такие, что облетали весь город. Это он сочинил: «Дали голодной Меланье оладьи, а она бурчит – испечены неладно».
Незда весело рассмеялся:
– Ловко придумал! Такого стоит приручить.
При входе Тимофея в хоромы боярин не поднял головы, и Тимофею видны были только волосы его, обильно смазанные пахучим маслом.
Тимофей нахмурился.
– Пришел? – мягким, вкрадчивым голосом произнес посадник, и от хмурости Тимофея не осталось и следа. Он доверчиво поглядел на Незду. – Сын сказывал мне – спас ты его, да и от Мстислава слыхал тебе похвалы…
Тимофей застенчиво покраснел:
– Я, как все…
– Вот и решил помочь… – Незда спрятал пилочку, ласково посмотрел на юношу: – Пойдем!
Он поднялся и легкой, быстрой походкой пошел впереди Тимофея, ввел его в большую клеть, почти доверху забитую рукописями и книгами. У юноши от волнения захватило дух. Одним взглядом успел он отметить богатства, собранные здесь.
На полках в беспорядке стояли и лежали сочинения Плиния и Геродота, жития святых, своды законов Рима, повесть о Василии Дионисе, поучения Мономаха, хроники и лечебники.
У Незды было единственное в Новгороде такое большое собственное книгохранилище, он тратил на него огромные деньги, гордился им и при случае с удовольствием показывал гостям.
Владыка, зная о книгохранилище, был недоволен тем, что оно принадлежит не собору, но разговор о передаче хотя бы самых ценных рукописей откладывал – Незда только что возвел на Лубяной улице каменную церковь.
…Стоя посреди клети, посадник тихо и проникновенно говорил застывшему Тимофею:
– Хочу привести сие в порядок… Ты, сказывали мне, грамотен и трудолюбив. Будешь книгохранильцем? Вознаграждением не обижу…
Тимофей прижал руку к бешено заколотившемуся сердцу:
– Не ведаю, как и благодарить…
Незда согнал возникшую было насмешливую улыбку, подумал: «Увы, лицемерие – дань, которую мы платим, добродетели… Знал бы ты, как отец твой, крикун и оскорбитель, отдал богу душу, умерил бы пыл… Это я ловко придумал: город одобрит, что пригрел сироту». А вслух сказал ласково: