Ознакомительная версия.
«Невозмутимость и терпение. Всегда и везде – невозмутимость и терпение…» Юный возница наконец потерял интерес к страннику в офицерском мундире, добыл из-за пазухи свирель и, устроившись на склоне холма, принялся оглашать окрестные заросли грустной и монотонной, как лесная дорога, мелодией.
Французам не зря показалось вполне приемлемым использовать шведских дипломатов для спасения Хмельницкого – тем самым они помогали и польской королеве Марии-Людовике Гонзаге. Что ни говори, а тень заговора «принц де Конде – украинские казаки», так или иначе, падала и на нее. А появление в Варшаве еще одного священника-византийца представлялось куда менее подозрительным, чем появление неизвестного француза.
Догадывался ли при этом кардинал, что шведы, в свою очередь, тоже решили не упускать этот момент? Появилась возможность с помощью каких-то там «французских дел» наладить отношения с целой группой молодых казачьих полковников, которые не сегодня-завтра, возможно, будут вершить судьбу Украины? Ну и прекрасно! Представился случай заполучить могучих союзников за спиной у своего врага, Речи Посполитой? Вообще чудесно. Лишь бы вклиниться в отношения между французской короной и Запорожской Сечью. Что может быть ценнее поддержки казачьих вождей в самые трудные для них дни? Это ли не доказательство истинных намерений Швеции перед лицом общего врага? А тут и некий византиец в роли посланника как нельзя вовремя подвернулся.
Но задумывались ли в Стокгольме и Париже над тем, почему такой интерес к этой истории проявляют греки? Вряд ли. В обеих столицах делают ставку только на него, Даниила Грека, на личность. Не догадываясь при этом, что за ним тоже стоят довольно влиятельные силы.
А они, силы эти, были. Людьми, представляющими поверженную Византию и мечтающими о ближайшем ее возрождении, двигали свои интересы. В сильной казачьей Украине они видели могучий противовес Османской империи. Понимая, что восстановление византийского государства возможно только после гибели Высокой Порты.
Что же касается самого Даниила Грека, то стать послом Турции в Византии он не мог, поскольку Византии больше не существовало. Послом Греции – тоже. Но после удачно выполненного задания шведского посла перед ним сразу же открывалась перспектива оказаться то ли казачьим послом в Швеции, то ли шведским дипломатом, поддерживающим связи с Запорожьем. Так или иначе, имя его может войти в историю дипломатии, историю Европы.
Да, он самолюбив. И не скрывает этого. В конце концов, он пришел в сей мир не для того, чтобы уйти из него незаметно и незамеченным.
«Незаметно и незамеченным» – вот что страшило Даниила Грека больше самой смерти. Значительно больше. К тому же он помнил, всегда и везде помнил о жестокой судьбе своей угнетенной родины.
Сможет ли кто-нибудь при польском дворе догадаться, в каком хитросплетении интересов и судеб зарождалась идея визита священника-дипломата Оливеберга де Грекани в Польшу?
Правда, к разгадке странной «истории с заговором» де Конде и полковника Хмельницкого вела еще одна нить, которую Оливеберг пытался утаивать даже от себя. В нем все больше укреплялось подозрение, что сведения о «французском заговоре» в Варшаве получили не от агента-иезуита, а от агента-шведа. Или, в крайнем случае, к агенту-иезуиту информация эта попала от шведского шпиона, давно и надежно прижившегося в штабе принца де Конде. Слишком уж быстро посол Швеции в Париже оказался на удивление осведомленным во всем, что касалось этой странной истории.
Но лишь сейчас Грек понял, что, будучи заинтересованными в Хмельницком как союзнике, шведы сами сделали все возможное, чтобы осложнить ему жизнь, а значит, сделать сговорчивее. Но при этом слегка перестарались.
Впрочем, пока что это всего лишь предположение. А посему: невозмутимость и терпение; всегда и во всем – невозмутимость и терпение…
44
Это было похоже на пробуждение от дивного сна. Постепенно Гяуру открывались милые, что-то беззвучно шепчущие губы Власты, запрокинутое лицо с закрытыми глазами, окаймленное вьющимися черными локонами, разбросанными по покрывалу; удивительно белая, смуглая, вздрагивающая под его пальцами грудь; оголенные, литые, словно выточенные из красновато-смуглого гранита, ноги.
Приподнявшись на локте, он рассматривал прекрасное, чарующее своей свежестью и совершенством линий тело девушки со страхом огрубевшего в походах воина, твердо знающего, что подаренная ему только что нежность – всего лишь случай. Не более, чем случай. И что на самом деле эта красота будет оставаться для него такой же недоступной, как и для всех остальных. Недоступной уже хотя бы потому, что она божественна, и даже самое смелое воображение его не способно допустить, чтобы такое женственное совершенство принадлежало именно ему, только ему и никому больше.
Гяур осматривал тело Власты так, словно только что они не познавали ни страстных объятий, ни безумства плоти; словно не блаженствовали в райском бесстыдстве первой любовной близости, совершившейся прямо здесь, возле чужой усадьбы, на поляне, под кроной дерева и шатром неба.
Князь прикасался к ее груди с таким благоговением, будто, позволив ему эти прикосновения, девушка одарила его высшим познанием всей тайны женского естества и даже наделила правом высшего обладания этой тайной.
В то же время все, что они только что познали, представлялось парню настолько нереальным, что иногда начинало казаться, будто на самом деле между ними ничего такого – решительно ничего! – не было. А его ласки – всего лишь первое соприкосновение с тем, что впоследствии получит право называться любовью, греховной близостью и, наконец, святостью обладания.
На дороге, вьющейся по склону долины, показался открытый экипаж, запряженный парой удивительно красивых, лебедино-белых лошадей. Кучер и хозяин, или пассажир его, приподнялись и, забыв об элементарном приличии, ошарашенно пялились на влюбленную пару.
– Если бы ты знал, как они завидуют тебе! – безмятежно проговорила Власта, ничуть не стесняясь их появления. Глаза ее все еще оставались закрытыми, лицо было повернуто к Гяуру, однако ни видеть экипаж, ни слышать шум его приближения она не могла.
– Так завидуют, – проворчал полковник, – что хочется отсалютовать им из обоих пистолетов.
– К чему такие строгости?
– А к чему такое любопытство?
– Как ни странно это выглядит, молодой пастор, решивший, что гражданское платье утаит его церковный сан, так же спешит на свидание, как недавно спешили и вы, князь. Он прослышал, что город освобожден, и теперь мчится в Дюнкерк, чтобы разузнать о судьбе своей тайной возлюбленной. Неудивительно поэтому, что столь болезненно воспринимает увиденное им на поляне под столетними дубами.
Ознакомительная версия.