Она отскочила, и лицо ее запылало, точно я ударил ее. При виде этого и у меня кровь прилила к сердцу от раскаяния и досады. Я не нашел слов для извинения, низко поклонился ей и вышел из дому.
Прошло, должно быть, дней пять без всякой перемены. Я видел ее только за столом и, разумеется, в обществе Джемса Мора.
Катриона теперь часто бывала одна. Когда отец ее сидел дома, он был с нею довольно нежен. Но он постоянно уходил по своим делам или ради развлечений, не давая себе труда даже найти для этого подходящий предлог. Когда у него были деньги, он проводил ночи в таверне, и это случалось чаще, чем я мог ожидать. Однажды он не явился к столу, и нам с Катрионой пришлось наконец приняться за еду без него. Это был ужин, по окончании которого я немедленно ушел, сказав, что, вероятно, она предпочитает остаться одна. Она с этим согласилась, и, странно сказать, я поверил ей. Я действительно думал, что ей неприятно видеть меня, так как я напоминал ей минуту слабости, о которой ей совестно было вспоминать. Ей приходилось оставаться одной в комнате, где нам бывало так весело вместе при свете камина, видавшего столько нежных минут. Она сидела одна и думала о том, что уронила свое девичье достоинство, выказав чувства, которые отвергли. А в то же время я сидел тоже один и читал себе проповеди о человеческой слабости и женской стыдливости. И я думаю, что никогда двое безумцев не были более несчастны из-за недоразумения.
Что касается Джемса, то он ни на что не обращал внимания: он ничем не интересовался, кроме своего кармана, своей утробы да хвастливой болтовни. Не успело пройти и двенадцати часов с его приезда, как он сделал у меня маленький заем. Через тридцать часов он попросил еще денег и получил отказ. Как деньги, так и отказы он принимал с одинаковым добродушием. В нем действительно была какая-то внешняя величавость, которая могла действовать на его дочь. Вид, который он обыкновенно принимал в разговоре, его изящная наружность и широкие привычки — все это очень гармонировало с его обликом. Для меня же после двух первых встреч он был ясен как день: я видел, что это черствый эгоист, наивный в своем эгоизме. Я слушал его хвастливый разговор об оружии и «старом солдате», о «бедном гайлэндском джентльмене» и о «силе моей страны и друзей», точно то была болтовня попугая.
Удивительно, но он, кажется, иногда сам верил отчасти своим рассказам. Он был так лжив, что, пожалуй, едва ли замечал свою ложь. Например, минуты уныния были у него совершенно искренни. Временами он бывал самым молчаливым, любящим, нежным созданием в мире, держал, точно большой ребенок, руку Катрионы в своих руках и просил меня не покидать его, если я хоть немного его люблю. Его, положим, я не любил, но зато любил его дочь. Он настойчиво умолял нас развлекать его беседой, что при наших отношениях было очень трудно, и затем снова принимался за горькие сожаления о родной стране и друзьях, а также за гэльские песни.
— Это одна из меланхоличных песен моей родины, — говаривал он. — Вы удивляетесь, что видите солдата плачущим. Это доказывает только, что я считаю вас близким другом. Мотив этой песни в моей крови, а слова идут из сердца. Когда я вспоминаю свои багряные горы, и крики диких птиц, и быстрые потоки, сбегающие с холмов, я не постыдился бы плакать и перед врагами. — Затем он снова пел и переводил мне слова песен на английский язык с большими остановками и выражениями досады. — Здесь говорится, — рассказывал он, — что солнце зашло, сражение кончилось и храбрые вожди потерпели поражение. И еще говорится, что звезды видят, как они убегают в чужие страны или лежат мертвые на багряных горах; никогда больше не издадут они военного клича и не омоют ног в ручьях долины. Если бы вы хоть немного знали этот язык, то сами плакали бы, так выразительны эти слова, но передавать их по-английски — похоже на насмешку.
Я находил, что во всем этом была некоторая доля насмешки, но между тем здесь было и настоящее чувство, и за это я, кажется, больше всего ненавидел Джемса Мора. Меня задевало за живое, когда я видел, как Катриона заботится о старом негодяе и плачет сама при виде его слез. Между тем я был уверен, что половина его печали происходила от неумеренной выпивки накануне. Бывали минуты, когда мне хотелось дать ему взаймы крупную сумму с тем, чтобы больше не видеть его. Но в таком случае я не увидел бы также и Катрионы, а это было не то же самое, и, кроме того, совесть не разрешала мне бросать деньги на человека, который был таким плохим отцом семейства.
Прошло, должно быть, дня четыре. Помню, что Джемс находился в одном из своих мрачных настроений, когда я получил три письма. Первое было от Алана — он предполагал навестить меня в Лейдене. Остальные два были из Шотландии и касались одного и того же дела, а именно: извещали меня о смерти моего дяди и о вступлении моем в права наследства. Письмо Ранкэйлора было, разумеется, написано в деловом тоне; письмо же мисс Грант, похожее на нее самое, было более остроумно, чем рассудительно, полно упреков за то, что я не писал ей, — хотя как я мог писать ей в нынешних обстоятельствах? — и шутливых замечаний о Катрионе, которые мне было тяжело читать в ее присутствии.
Я нашел эти письма у себя в комнате, когда пришел пообедать, так что о моих новостях услышали сейчас же, как только я узнал их. Они послужили нам всем троим желанным развлечением, и никто из нас не мог предвидеть дурных последствий этого. Случаю было угодно, чтобы все три письма пришли в один и тот же день, и он же отдал их в мои руки и в той же комнате, где был Джемс Мор. Все происшествия, проистекшие отсюда, которые я мог бы предупредить, если бы держал язык за зубами, были, несомненно, предопределены заранее.
Первым я, разумеется, распечатал письмо Алана. И что было естественнее, как сообщить о его намерении навестить меня? Но я заметил, что Джемс тотчас же выпрямился и на лице его отразилось напряженное внимание.
— Это тот Алан Брек, которого подозревают в аппинском деле? — спросил он.
Я отвечал, что это тот самый, и Джемс некоторое время мешал мне прочесть остальные письма, расспрашивая о нашем знакомстве, об образе жизни Алана во Франции, о чем я сам очень мало знал, и о его предполагаемом визите ко мне.
— Все мы, изгнанники, стараемся держаться друг друга, — объяснил он. — Я, кроме того, знаю этого джентльмена, и хотя его происхождение и не совсем чисто и он, собственно, не имеет права на имя Стюарта, но он прославился во время битвы при Друммоси. Он вел себя настоящим солдатом. Если бы другие, которых я не хочу называть, вели себя так же, то дело это не оставило бы таких грустных воспоминаний. Мы оба в тот день сделали все, что было в наших силах, и это служит связью между нами, — сказал он.