Джулиан не заметил этой перемены, равно как и картины, полной оживления и деятельности, какую представляла широкая и величественная река, по которой они плыли. Сотни лодок с гуляющими или торопящимися по делам людьми мелькали мимо них. Джулиан смотрел на них лишь в надежде, что тот, кто пытался предложить ему свободу ценою измены, увидит по цвету лоскута на его шляпе, что он твердо решил устоять перед искушением.
Когда начался прилив, впереди показался большой ялик на веслах и под парусами; он несся прямо на лодку, в которой везли Джулиана, как бы с намерением её опрокинуть.
— Приготовить карабины! — крикнул старший из провожатых Джулиана. — Какого черта надо этим негодяям?
Но экипаж ялика, казалось, заметил свою ошибку; он внезапно изменил свой курс и поплыл посередине Темзы. С обеих лодок раздался поток ругательств.
«Неизвестный сдержал своё слово, — подумал Джулиан. — Что ж, я тоже сдержал свое».
Ему даже показалось, что, когда лодки сблизились, он слышал как бы подавленный крик или стон. Когда минутная суматоха улеглась, Джулиан спросил одного из своих стражников, что это были за люди.
— Матросы с какого-нибудь военного корабля озорничают, — ответил тот. — Кроме них, никто бы не осмелился шутить с королевской лодкой, а я ручаюсь, что они хотели нас опрокинуть. Впрочем, вам, сэр, может быть, об этом известно больше, чем мне.
После такого недвусмысленного намека Джулиан перестал задавать вопросы и хранил молчание, пока перед ними не возникли грозные бастионы Тауэра. На приливе они подошли к низкой мрачной арке и остановились у известных ворот Изменника, сделанных в виде калитки из толстых пересекающихся бревен, сквозь которую видны были солдаты и часовые на посту и крутой подъем, ведущий от реки во внутренний двор крепости. Через эти ворота — а название своё они получили именно благодаря этому обстоятельству — вводили в Тауэр государственных преступников. Темза давала возможность тайно и без шума доставлять в крепость тех, чья горестная участь могла вызвать соболезнование или чья популярность могла возбудить всеобщее сочувствие. И даже в том случае, если в сохранении тайны никакой особой необходимости не было, спокойствие города старались не потревожить шумом, обычно сопровождающим арестанта и его стражей на самых оживлённых улицах.
Тем не менее этот обычай, вызванный требованиями государственной политики, часто леденил сердце преступника, когда он, вырванный из общества, прибывал к месту своего заключения, не встретив на пути и взгляда участия. А когда, пройдя под мрачной аркой, он начинал подниматься по истертым ногами таких же несчастных, как он, каменным ступеням, о которые то и дело разбивались волны прилива, и видел прямо перед собой на вершине холма готическую башню государственной тюрьмы, а позади — узкую полоску реки, не скрытую низкими сводами арки, он чувствовал, что оставляет за собою свет, надежду, а может быть, и жизнь.
Пока стражи перекликались между собой, Певерил попытался узнать у своих провожатых, куда его поместят.
— Куда прикажет начальник, — был короткий ответ.
— Нельзя ли поместить меня вместе с моим отцом, сэром Джефри Певерилом?
(На этот раз Джулиан не забыл прибавить фамилию.)
Надзиратель, пожилой человек почтенной наружности, посмотрел на него с недоумением, словно удивляясь такой странной просьбе.
— Нет, — ответил он.
— По крайней мере укажите мне место его заточения, чтобы я мог взглянуть на стены, что разделяют нас.
— Мне жаль вас, молодой человек, — заметил главный надзиратель, качая седой головой. — Но вопросы ваши ни к чему не приведут. Здесь нет ни отцов, ни сыновей.
Случай, однако, через несколько минут доставил Певерилу утешение, в котором отказала ему суровость стражей. Когда его вели по крутому спуску в подвал Уэйкфилдской башни, внезапно послышался женский голос, выражающий одновременно и скорбь и радость:
— Сын мой! Дорогой мой сын!
Крик этот был полон такого чувства, что даже стражники, казалось, смягчились. Они пошли медленнее и даже почти остановились, чтобы Джулиан успел взглянуть на окошко, откуда послышался голос материнского страдания. Но отверстие было так узко и покрыто такой частой решеткой, что нельзя было разглядеть ничего, кроме белой женской руки, которая ухватилась изнутри за ржавую решетку, словно для того, чтобы не упасть. Другая рука взмахнула платком и уронила его. А потом все сразу исчезло.
— Дайте мне его, — сказал Джулиан стражнику, поднявшему платок. — Быть может, это последний дар матери.
Старик поднял платок, развернул его и принялся рассматривать с величайшей тщательностью: он привык отыскивать тайную переписку в вещах, с виду совершенно невинных.
— Не написано ли тут чего-нибудь невидимыми чернилами? — спросил другой стражник.
— Он влажный, но, я думаю, от слез, — ответил старик. — Я не могу отказать бедному молодому человеку.
— Ах, мистер Коулби, — сказал его товарищ тоном кроткого упрека, — если бы вы не были так добры, то носили бы нынче другое платье, а не такую простую одежду.
— Я честно и верно служу моему королю, а что я чувствую, исполняя свой долг, или какое платье защищает моё старое тело от непогоды — никого не касается.
Певерил тем временем спрятал на груди подаренный ему случаем залог материнской нежности, и когда он остался один в тесной камере, предназначенной быть ему жилищем на всё время заточения в Тауэре, то оросил его слезами, видя в нём благоприятное предзнаменование того, что провидение не совсем отвернулось от его несчастного семейства.
Однако читатель, без сомнения, уже утомлен описанием однообразного тюремного житья, и пора перенести действие в другое, более оживлённое место.
Я должен жить — фортуна так велит:
Ведь Бакингем ко мне благоволит.
Поп
Обширное жилище герцога Бакингема вместе с принадлежащими ему владениями называлось Йоркхаус и занимало большой участок земли, примыкающий к Савойе.
Построенное с необычайной пышностью его отцом, любимцем Карла I, оно могло спорить в великолепии даже с Уайтхоллом. А поскольку тогда общество всё более предавалось страсти прокладывать новые улицы и возводить чуть ли не новый город для соединения Лондона с Уэстминстером, этот участок приобрёл особенно большую ценность. Нынешний герцог Бакингем, который любил давать волю своей фантазии и часто нуждался в деньгах, одобрил проект некоего предприимчивого архитектора превратить лежащие вокруг дворца обширные земли в улицы, переулки и подворья, носящие и теперь имя и титулы герцога. Впрочем, люди, обитающие на Бакингем-стрит, на Дьюк-стрит или на Вильерс-стрит, едва ли вспоминают теперь остроумного, эксцентричного и распутного Джорджа Вильерса, герцога Бакингема, в честь которого названы места, где они живут.