Один, без оружия, без боевых доспехов, подошел он к стенам крепости, назвал свое имя. С уважением и любопытством караульные проводили его во дворец. Он шел медленно и торжественно, не оглядываясь по сторонам, и так же торжественно приветствовал своего знаменитого противника. Затем уселся на шкуру возле камина, скрестив ноги, обутые в праздничные, с оторочкой из лисьего меха мокасины.
Некоторое время старики молчали. Котлеан курил трубку, морщинистое, цвета темной меди лицо его было сосредоточено, а в глазах таилась искренняя печаль. Двадцать лет они были врагами, но всегда уважали друг друга.
— Время состарило нас и нашу вражду… — сказал, наконец, Котлеан, вынимая изо рта трубку. — Мои воины ненавидели тебя и много лет замышляли месть. Но ты был справедливый враг, и кто знает — кто же наши друзья?..
— Твои друзья — мы, Котлеан, — ответил Баранов по-тлинкитски. — Я первый пришел сюда с миром, но люди, которые давали тебе ружья и порох, боялись нашей дружбы… Мы оба старики, нам не много осталось жить. Передай мои слова твоим воинам, и пусть наши дети не будут знать войны.
Он отдал ему тканный из птичьих перьев золотисто-огненный плащ — подарок короля Томеа-Меа, подзорную трубу и отличный, уральской работы, нож. Сам проводил за ворота крепости.
Вечером Александр Андреевич попросил Серафиму в последний раз созвать стариков, сварить пунш.
Вокруг огромного камина, в котором горели сухие кедровые плахи, как в прежние времена, собрались охотники и зверобои. Отсвет огня падал на их иссушенные непогодой и временем лица, на тисненые золотом корешки книг в двух шкафах, на богатые рамы картин. Промышленные сидели тихо, понурясь, негромко звякал ковш, которым хозяин наливал в кружки горячий напиток. Долгие годы прошли старики вместе, не многим из них придется свидеться вновь…
В углу, за столом, сидел Николка. Правитель позвал его и, как видно, о нем забыл. Мальчик с любопытством глядел на знаменитую гвардию Баранова и от сочувствия и уважения старался даже не шевельнуться.
Потом Александр Андреевич вышел на середину круга. Невысокий, сутулый, в новом черном сюртуке, еще больше оттенявшем его крупную лысую голову с остатками совсем белых волос. Заложив руки за спину, он негромко затянул свою любимую песню, сложенную им в далекие годы на новой земле:
«Ум российский промыслы затеял,
Людей вольных по морям рассеял…
……………………………
Стройтесь, зданья, в частях Нова Света,
Росс стремится — воля его мета.
Дикие народы, варварской природы,
Сделались многие друзья нам теперь…
В Свете Новом, в странах полуночных
Мы стоим в ряду к славе людей мощных!
Народы мирятся, отваги боятся.
Бодрствуйте, други, — русаки бо есть!
Нам не важны чины, ни богатства,
Только нужно согласное братство,
То, что сработали, как ни хлопотали,
Ум патриотов уважит потом…»
Песню сперва подхватил крайний, с сизым шрамом на подбородке, охотник, за ним высоким, крикливым голосом вступил Афонин. Потом запели все. Не пели лишь Николка и Серафима, вышедшая из своей горенки и, скрестив под шалью на груди руки, безмолвно стоявшая в дверях.
Утром Баранов попрощался с Кириллом Хлебниковым. Уже был отслужен молебен, подана шлюпка, перевезены на корабль два небольших сундука с личным имуществом правителя. Николка стоял в полном дорожном облачении — он сопровождал Александра Андреевича в Россию.
— Поручаю тебе и твоим особым заботам людей, — сказал Баранов Хлебникову, и голос его дрогнул, — кои научились меня любить и будут любить и уважать всякого, ежели с ними справедливо обращаться… Прощай, Кирилл!
Он обошел палисады, в последний раз обернулся к крепости.
На стенах и у ворот выстроился гарнизон, в полной тишине стояло население Ново-Архангельска. А бухту и почти все проливы между островками заполняли сотни алеутских байдар и индейских пирог. Воины Котлеана, даже женщины и старики пришли проводить Баранова. Индейцы тоже сидели в своих лодках молча, безмолвие тысяч людей нарушалось лишь всплесками волны о береговые камни.
Баранов снял картуз, перекрестил землю, которую оставлял навсегда, людей, которых он любил. В глазах его стояли слезы, и он их не вытирал.
Потом быстро пошел к шлюпке.
…Опустились тучи, туманная сырость скрыла берега Ситхи, потерялась и вершина горы святого Ильи, а Баранов все стоял на корме «Кутузова».
Снова был океан, вольный ветер, простор. Как в первые годы далеких странствий, Баранов часами стоял на юте, глядел на безмерную даль, думал о родине, об оставленных землях, о близкой встрече с Томеа-Меа, обещанной ему Гагемейстером. Он не знал еще, что капитан-лейтенант не собирался заходить на Сандвичевы острова.
Когда выдавались штормовые дни, бывший правитель Америки сидел в каюте с Николкой и косым алеутом Пимом, сопровождавшим его в Россию, учил, как распознавать на море паруса шхуны и клипера, фрегата и галиота, рассказывал о Кантоне, Охотске, о Сандвичевых островах, куда и сам шел впервые, о первом своем плавании на куттере «Святая Ольга». Всегда малоразговорчивый, молчаливый, сейчас он пытался рассказами о прошлом заглушить тоску.
Гагемейстер продолжал притворяться больным и не показывался на палубе.
Так протянулись четыре недели. К концу пятой Николка узнал от лейтенанта Подушкина, что Гагемейстер захватил из Ново-Архангельска всю переписку и книги правителя, ночи проводит за ними, ища скрытые капиталы. Он до сих пор не мог поверить, что бывший правитель не укрыл одного-двух миллионов рублей в чужеземных торговых конторах. Преданный Баранову лейтенант сообщил еще, что «Кутузов» взял курс в сторону от Гавай.
Александр Андреевич ничего не ответил негодующему, возмущенному Николке. Что мог он сделать, старый и бесправный, почти пленник? Он молча погладил взбудораженного мальчика по стриженым черным волосам, опустился на койку. В тот же день у него началась лихорадка.
«Кутузов» вошел в полосу бурь. Приближались воды Китайского моря, можно было зайти в Кантон или Макао, переждать штормовое время, но Гагемейстер торопился и вел судно прямо к Зондскому проливу. В смелости кораблевождения капитан-лейтенанту отказать было нельзя. Как только «Кутузова» подхватил тайфун, Гагемейстер оставил переписку и книги, забыл про мнимую болезнь и не покидал командирского мостика.
Тайфун трепал судно почти десять суток. Не было видно неба, дневной свет мало чем отличался от ночной тьмы. Черные валы рушились и швыряли корабль, вскидывали его, грохот и рев стали привычнее тишины. В задраенные люки пробивалась вода, билась грязно-белой пеной в стекла иллюминаторов, бешеный неутихающий ветер рвал паруса. Корабль срывался вниз, скрипя рангоутом, ложился бортом на волну, медленно приподнимался, взлетая на гребень, и снова падал в водяной провал.