Она заплакала еще громче, и Робер пожалел, что заговорил об отъезде. К чему было расстраивать ее заранее?
— Ну хорошо, любовь моя, успокойся… Я ведь еще никуда не еду! Слышишь? Я ведь с тобой… успокойся же и посмотри на меня!
Аэлис подняла голову, и Робер стал целовать ее мокрые от слез глаза.
— А знаешь что? Давай поднимемся туда!
— Давай! — обрадовалась Аэлис. — Мы и правда совсем забросили свою башню… Слушай, а кто была эта Фредегонда?
— Королева франков — давно, еще до Карла Великого. Отец Морель называет ее великой грешницей…
Аэлис, поднимаясь следом за Робером по узкой лестнице, вырубленной в толще стены, сразу навострила уши:
— Правда? А что она сделала?
— Много чего. Она приказала убить двух своих пасынков, а невесту одного из них, принцессу Брюнельду, долго держала в темнице. И епископа Руанского тоже велела умертвить…
Поднимаясь вдоль всей южной стены башни, лестница затем поворачивала вправо под прямым углом и продолжала подниматься еще круче. Отсюда, через заросший плющом пролом, можно было выбраться на полуразрушенную стену, соединяющую башню с угловым барбикеном[39] наружного оборонительного пояса. Слабый свет едва проникал сюда сквозь узкие, редко прорубленные щели-бойницы, было сыро и холодно, несмотря на летний зной снаружи; пахло плесенью и птичьим пометом. Аэлис стало страшно, и она крепче уцепилась за руку Робера:
— Ты думаешь, злая королева действительно здесь жила?
— Этого я не знаю, — ответил Робер. — Но башня очень старая. Видишь, тогда даже не умели еще выкладывать винтовые лестницы, как теперь. И потом, она четырехугольная, а не круглая, таких башен не строят уже лет двести. А знаешь почему? Выгнутая стена прочнее, она лучше выдерживает удары осадных машин.
Миновав еще три поворота, они наконец вышли наружу. На верхней площадке, как всегда пустынной, отгороженной от всего мира, было знойно от раскаленного солнцем камня и все залито светом и таинственной тишиной, словно древние потрескавшиеся плиты хранили ее в этом забытом уголке.
— Как тихо… — прошептала Аэлис. — Ты слышишь, какая тут тишина? Кажется, будто камни что-то рассказывают…
— Наверное, так оно и есть, — тоже шепотом ответил Робер, не отпуская ее руку. — Смотри, Аэлис, мы здесь совсем одни.
Башня Фредегонды, хотя и не очень высокая сама по себе, была воздвигнута на вершине моранвильского холма, и сейчас выше ее из всех сооружений замка поднималась только мрачная громада донжона, да и то лишь верхний его ярус.
— Ты уверен, что нас оттуда никто не увидит? — спросила Аэлис еще тише.
— В эту сторону не выходит ни одной бойницы, а дверь на верхнюю площадку донжона замурована — я нарочно спрашивал у Симона. Сказал, что мне хотелось бы взглянуть на окрестности. Симон говорит, что выход замуровали после того, как дама Алиенор де Пикиньи бросилась оттуда вниз, узнав, что мессир Готье убит неверными под стенами Аскалона. Нет, Аэлис, здесь мы одни…
Он взглянул на девушку и, встретив ее немного испуганный и словно ждущий чего-то взгляд, внезапно смутился, чувствуя, как заколотилось сердце.
Они долго молчали, а потом Робер спросил:
— Помнишь, мы с тобой сидели вон там… и ты мне рассказывала, как твой прадед воевал с епископом Бовэ…
— Помню… — вздохнула Аэлис. — Давай посидим, как тогда, хочешь?
Держась за руки, они прошли к противоположной стене и, обжигаясь о горячий камень, сели прямо на пол.
— Ой! Не могу, Робер! — охнула Аэлис, вскакивая на ноги. — Я тут спекусь, как еретичка на костре!
— Тогда иди сюда! — засмеялся Робер, протягивая ей руки. — Садись ко мне на колени…
Аэлис не заставила себя упрашивать.
— Как хорошо… — улыбнулась она и, положив голову ему на плечо, закрыла глаза.
Да, ей было хорошо, очень хорошо… И все же в самой глубине сердца, словно крохотная заноза, притаились какая-то тревога и недовольство. В самом деле, к чему все эти разговоры о будущем? Разве им плохо сейчас? Разве мало того, что есть?
— Разве нам не хорошо теперь? — спросила она с нежным упреком. — Робер, друг мой, разве тебе этого мало?
— Ты сама знаешь, что мало, моя любовь, — отозвался он не сразу. — Мне нужно лежать рядом с тобой и держать тебя в объятиях и чтобы на тебе не было этого красивого платья…
— Бог свидетель, платья снять я не смею, как бы мне самой этого ни хотелось, — шепнула Аэлис. — Но просто полежать мы можем, и мой корсаж расстегивается совсем легко. Право, вы недогадливы, мессир оруженосец!
Они легли на горячие от солнца плиты, он обнял ее, и она положила голову ему на грудь, слушая неистовое биение его сердца. Потом приподнялась и посмотрела ему в глаза — совсем близко.
— Аэлис… моя прекрасная любовь, — сказал Робер. — Губы мои соскучились по твоим…
— Клянусь спасением души, мои стосковались больше, друг Ро…
Трижды в день все обитатели замка Моранвиль, начиная от самого сеньора и кончая приближенными слугами, собирались в большой замковой зале для завтраков, обедов и ужинов, протекавших торжественно и неспешно под присмотром сенешаля, господина Ашара, зорко следившего за порядком. Столы стояли «покоем»: два длинных примыкали под прямым углом к главному, покороче и на возвышении. На середине верхнего стола, в обитом алым фламандским бархатом кресле, высокую спинку которого венчал резной герб рода Пикиньи, восседал сир Гийом. По правую руку сидел капеллан, по левую — Аэлис, за ними Симон и Ашар де Буль, а дальше, в зависимости от звания и должности, размещались вассалы. Служащие и слуги занимали боковые столы, тоже в порядке старшинства и лицом к середине.
Обычно трапезы проходили оживленно, однако сегодня за ужином чувствовалась какая-то напряженность. Мессир Гийом, не понимая причины опоздания итальянцев, навстречу которым еще пять дней назад выехал Филипп Бертье, был неспокоен и, против обыкновения, молчал, рассеянно слушая отца Эсташа, который тщетно пытался поддержать разговор. По взаимной договоренности встреча должна была состояться в Клермонском аббатстве еще три дня назад, а путь оттуда занимает не более суток, так в чем же дело?
Аэлис тоже нервничала, но по другой причине. Она была в смятении — ее сжигала память о том, что было там наверху, на площадке Фредегонды. Она боялась, не совершила ли смертного греха, сама расстегнув платье перед Робером (он так и не осмелился) и позволив его рукам касаться ее груди, боялась и не понимала, как может смертный грех быть таким сладостным, таким… таким, что даже сейчас от одного воспоминания ее бросало в жар, а колени слабели.