— Признаюсь, ваше величество, при первой же аудиенции у него блажь нашла — говорил с ним открыто и запросто, позабыв, верно, кто передо мною. Вот и сорвалось.
«Э, нет, ты не столь прост, мой любимец! — отметил про себя Александр Павлович. — Сколько знаю тебя, звезда Бонапарта была и твоею тайною звездою. А почему мои офицеры должны быть хуже их лейтенантов да капитанов, кои получали эполеты генералов и маршалов в считанные годы? Вот и он, Чернышев, уже давно в генеральских чинах. Чего он еще от меня не получил? Кажется, графского достоинства. Негоже, когда по прихоти императора французов все в его стране величают Чернышева графом, а у него — ни герба, ни владений. Надо бы мне о том не забыть. Вот только владениями наделить не смогу: все уже роздано в век бабушкин. Однако, полагаю, он сам о себе побеспокоится: не одна любовная, должно быть, страсть, связала его с княгинею Радзивилл».
Как и год назад, с гиканьем, свистом и громким «ура» понеслись по дорогам Франции казаки.
Встречные жители разбегались, повозки, не успевшие развернуться, съезжали в кювет, бредущие по домам солдаты в страхе бросали ружья и поднимали вверх руки.
Первая крепость, которая оказалась на пути, — город Шалон-на-Марне. Со стен и башен — ощерившиеся пушки. В прошлом году город брала штурмом русская пехота с поддержкою артиллерии. А нынче — не с голыми же руками идти на бастионы?
Дозор, высланный вперед, донес: основной гарнизон — пехота. Ежели ворваться, сдадутся как пить дать — кому охота быть вздетым на пику или оказаться изрубленным, словно капустный кочан?
Вихрем влетели на улицы города и почти без выстрелов овладели крепостью. Подсчитали: шесть вражеских орудий. Таким оказался первый и единственный трофей всей русской армии в летнем походе восемьсот пятнадцатого года.
А с кем оставалось здесь, на французской земле, сражаться, если отряд Чернышева, продвигаясь с востока, в считанные дни очистил от остатков неприятельских войск все пространство между Марною и Сеной?
Но с севера, от Брюсселя, так же напористо и быстро двигались пруссаки генерала Гнейзенау и англичане британского фельдмаршала герцога Веллингтона. И третьего июля все три колонны почти одновременно вошли в Париж.
Французская столица бурлила. Бросаясь навстречу казакам и союзной пехоте, парижане кричали на все лады, что они больше не примут Бурбонов.
«Как поступить и что предпринять, чтобы успокоить город?» — наверное, такая мысль не меньше, чем до этого забота о том, как победить в бою врага, тревожила и беспокоила сейчас прославленного фельдмаршала.
Лорд Каслри, британский министр иностранных дел, вынужден был заявить:
— Я знаю того, кого послушает Париж. Это император Александр.
— Но, сэр, он с основною своею армией, кажется, не менее чем в семи или восьми переходах? — выразил сомнение генерал Гнейзенау.
— И все же это единственный выход, джентльмены, — уповать на русского царя, — по-военному четко и безапелляционно подвел черту под разговором герцог Веллингтон. — Следует немедленно сообщить о нашем решении генерал-адъютанту его императорского величества Чернышеву.
Через какой-нибудь час Чернышев уже отправлял курьера с письмом к царю.
«По прибытии моем в Париж, — значилось в донесении, — я тотчас отправился в главную квартиру пруссаков, Сен-Клу. Я там встретил генерала Гнейзенау, который говорил мне о неприязненном расположении парижан к Бурбонам, и присовокупил, что один император Александр может распутать это дело и что без него никто не осмеливается ни на что решиться. Эти слова были повторены мне также герцогом Веллингтоном, который настоятельно поручил мне послать к вашему императорскому величеству курьера и от его имени просить вас убедительнейшим образом прибыть сюда, чтобы положить конец как личному его недоумению, так равно запутанности дел вообще. Герцог сказал мне, что до сих пор он соображался в поступках своих с первоначальными видами союзных монархов; но что теперь, по занятии Парижа, когда король французский уже почти у ворот, и, невзирая на то, умы парижан в величайшем брожении, ваше величество одни только в состоянии разрешить гордиев узел и принять меры, сообразные с обстоятельствами. Лорд Каслри подтвердил мне все, сказанное герцогом Веллингтоном».
Двигаться вместе с армией означало потерять время. Но и пускаться в путь, когда на пространстве в двести с лишним верст, отделяющих главную квартиру российского императора от Парижа, нет еще наших гарнизонов, было рискованно.
И все же царь решился. Он велел по всему пути следования выставить на каждой почтовой станции охрану из полусотни казаков и взять с собою усиленный конвой.
Было подано девять экипажей. В одном из них разместился сам Александр Павлович, другие предложил королю Пруссии Фридриху Вильгельму, австрийскому императору Францу и Меттерниху.
В голове колонны двигались драгуны генерала Каблукова. Дозоры, высылаемые вперед и по сторонам, немедленно докладывали о том, что делается в расположенных поблизости городках и деревнях, о движении по окрестным дорогам.
Перед крепостью Вотри пришлось приостановить движение — навстречу из ворот вышли две колонны французов. Но, завидя русских драгун, повернули назад.
Когда достигли Шалона-на-Марне, незадолго до этого освобожденного Чернышевым, решили в этом городе заночевать.
Французы с недоумением и восторгом восклицали:
— Русский император — и без большой армии! Ах, как он смел и отважен и как он любит нас.
Других величеств никто не замечал. Да и вряд ли их знали и помнили на французской земле. А вот память об императоре Александре еще не успела исчезнуть. Особенно это ощутилось в Париже, куда кавалькада прибыла вполне благополучно.
Париж продолжал бурлить. Но теперь уже на многих улицах слышалось:
— Да здравствует король Людовик Восемнадцатый!
«Как же я жестоко ошибся в них, французах, — подумал Александр Павлович, выходя из кареты. — Сердце мое с самых юных лет было пропитано свободой. И родись я в республике, я стал бы самым ревностным защитником народных прав. Но мои подданные в России еще не созрели до политических теорий, составляющих предмет размышлений великих современников наших. От сего, может быть, проистекает неуважение мое к русским и предпочтение к иностранцам. И о чем мне самому иногда страшно подумать — охлаждение мое к России. Но кто же в том виноват, если общество еще не научилось требовать от меня прав, ему необходимых? А значит, не научилось само себя уважать. Но эти же, что сейчас перед моими глазами, эти тридцать миллионов скотов, одаренных словом, почему же они не уважают себя? Почему все они — без правил и чести? Только вчера они приветствовали своего кумира, потопившего их в море крови, и даже, наверное, еще нынче утром проклинали Бурбонов. Теперь же без устали превозносят объявившегося короля. Разве достойны они любви и даже простого уважения?»