Ознакомительная версия.
– И великой милости монаршей можешь удостоиться… И голову потерять можешь, – сказал князь.
Он провел капитана в другую комнату, где оказался священник и аналой с крестом и Евангелием.
Князь выговорил строго:
– Принимай присягу, что под страхом смерти никому ни единым словом не поведаешь о том, что по высочайше порученной тебе должности надлежать будет учинить.
Толстой принял присягу, поцеловал крест и Евангелие и несколько смутился, так как священник, ничего не знавший, поглядел на капитана с соболезнованием и жалостью.
Фельдмаршал в коротких словах передал капитану все дело.
– Задача немудреная, коли ты не болтлив. Только выбери надежнейших молодцов из роты своей… И тоже не ротозеев и не пустобрехов! – закончил князь.
Капитан Толстой, вернувшись в ротный двор, отобрал себе команду в несколько человек и, дождавшись вечера, направился к заранее указанному месту на набережной Невы.
Здесь он сел с солдатами в лодку и доплыл до яхты, одиноко стоявшей среди реки. На опрос часового капитан назвался…
Среди ночи, молчаливо и тихо, на веслах, минуя спящий город, корабли и барки – тоже с сонным народом, яхта вышла в залив и, воспользовавшись легким ветерком, подняла паруса. Через три часа яхта оставила Кронштадт в стороне и направилась прямо в открытое море.
Команда, которой было приказано только молчать и затем не сказывать ни в жизнь никому, что она увидит и сделает, невольно недоумевала…
Только один пожилой солдат, ротный шутник, шепнул соседу:
– К шведу поехали… Должно за дрожжами!
Среди полусумрака от нависших на небе туч люди с яхты увидели несколько кораблей.
Через несколько минут капитан с командой взошел на корабль и, несмотря на ночное время, был позван к адмиралу, который не спал, очевидно, в ожидании его прибытия…
Это был адмирал Грейг.
Он приказал тотчас же запереть команду Толстого в каюте и не выпускать целый день, а своим солдатам и матросам – не сметь сноситься с вновь прибывшими. Сам капитан должен был оставаться в отдельной каюте и тоже не выходить.
Поздно ночью, после целого дня ожидания, с корабля «Три Иерарха» пересадили на яхту Толстого двух женщин и двух мужчин, а с ними трех служителей. Итальянцы тараторили по-своему, передавая друг другу впечатления. Их грубо уняли.
При гробовом молчании на корабле и на яхте, пока люди на «Трех Иерархах» спали или притворялись, что спят, «опаски ради», – яхта стала удаляться в обратный путь…
Так же тихо и молчаливо среди ясной майской ночи на веслах снова скользила яхта, минуя Кронштадт.
Наконец, показались вдали очертания города, русло сузилось и превратилось из залива в реку.
Одна из женщин, посаженных в каюту яхты, выглянула в маленькое отверстие, увидела вдали на звездном небе отчетливо рисующийся высокий и тонкий шпиль…
Женщина тихо зарыдала… Но эти рыдания были не страстные, а вымученные, надорванные…
– Петербург!.. – шептала пленница.
Здесь после долгого пути, пересаживаясь на яхту, она в первый раз увидела своих друзей после того рокового и памятного дня маневров и ареста. Но она ни слова не сказала им и даже старалась не глядеть на них. Она только думала:
– Ах, Шенк, Шенк! Если бы я послушалась когда-то твоих советов!..
Яхта стала у темных гранитных стен, над которыми возвышался издали виденный Алиною шпиль.
Комендант Петропавловской крепости явился лично с караулом на палубу яхты и принял пленников.
Итальянцы опять затараторили по-своему.
– Молчать! Taisez vous, – приказал комендант.
Алина, а за нею и ее свита вошли под арку из гранита бестрепетно, спокойно… В эту минуту она против воли, вопреки разуму и сердцу, подсказывавшему одно недоброе, чувствовала всем своим существом наслаждение… и одно наслаждение!..
Она, наконец, ощутила под ногами землю… Качка и вечно зыблющаяся и будто уходящая под ногами почва сменилась твердой почвой, на которую смело и с наслаждением ступала нога.
Пленница с горничной были помещены во втором этаже здания, в светлых и сухих комнатах, окна которых выходили на маленький внутренний дворик.
Через два часа по прибытии пленников из Ливорно в Алексеевский равелин начался допрос.
Секретарь следственной комиссии Ушаков своими вопросами показал тотчас, что все о прибывших было ему уже известно до малейших подробностей.
Нового пленники, если бы и хотели, не могли бы сказать ничего.
Допрос пленницы сводился к трем пунктам… Ушакову нужно было знать исключительно: кто такая выдававшая себя за дочь императрицы Елизаветы и откуда родом; затем – кто подбил ее на самозванство и, главным образом, кто из русских подданных государыни участвовал в ее преступном замысле.
На первый вопрос Алина не могла отвечать ничего!.. Кто она?.. Она благодарила бы Бога, если бы могла узнать от кого-либо, кто она.
О жизни в замке в Киле, графе Краковском, или Велькомирском, она дала клятву не поминать ни единым словом… Да наконец, обе эти фамилии не имеют смысла и правды… Краковский – имя вымышленное… а был ли этот единственный любивший ее человек графом Велькомирским и – если да… отец ли он ей – ни она и никто не знает!! Кто подбивал ее назваться дочерью покойной государыни?.. Игнатий, Радзивилл, конфедераты… Игнатий? Кто он? Где он теперь? Епископ Родосский! Да ведь это все комедия и обман. Разве под этим именем найдешь теперь иезуита!
Кто из русских вельмож или простых дворян сносился с ней, был участником ее преступления? Никто.
Две недели допрос вертелся на одном.
– Так вы не хотите сказать ваше имя и где вы родились? – говорил Ушаков.
– Не могу… не знаю… – говорила Алина. – Лгать я могу, но правду сказать не могу, потому что не знаю.
– Кто ваши сообщники за границей, помимо конфедератов?
– Их не было…
– Кто из России сносился с вами?! Кого из русских знаете вы?
– Никого, кроме Алексея Орлова.
– Это ложь! Вас заставят признаться «особыми способами», – грозил Ушаков.
Измученная болезнью, которая проявлялась с новой силой, пленница написала письмо к государыне, в котором умоляла принять ее в аудиенцию, чтоб рассказать все искренно и рассеять все недоразумения.
Когда длинное французское послание, горячее и слишком смелое, было окончено, женщина задумалась: как подписать его? Какое из многих имен своих поставить?
Ее звали: Катрин, Людовика, Алина, Алимэ, Элеонора, Елизавета… И ни одно из этих имен – не истинное имя.
Пленница, на свое несчастье, подписала последнее прозвище: Elisaveth.
Через неделю императрица отвечала из Москвы князю Голицыну по-французски:
«Передайте пленнице, что она может облегчить свою участь одною лишь безусловною откровенностью и также совершенным отказом от разыгрываемой ею до сих пор безумной комедии, в продолжение которой она осмелилась подписаться Елизаветой. Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы наконец ее образумить, потому что наглость письма ее ко Мне уже выходит из всяких возможных пределов».
Ознакомительная версия.