Я знал не меньше своих коней. Колесница развернулась, и мы рванулись прочь от моря, — один трехголовый зверь, наполненный общим ужасом, вверх от дороги через земли какого-то хутора, — по полям, через арыки, сквозь виноградники… Жена того крестьянина и все его детишки с криком выбежали из дома…
Бог был их другом: благословил их и спас моим появлением. Кто может проследить пути Бессмертных?
Кони мчались через виноградники в дикую чащу; колесница раскачивалась и прыгала на кочках и камнях… Я обмотал вожжи вокруг себя, но только один раз, — боялся, что опрокинусь. Когда чаща замедлила их бег — я освободился и прыгнул. Упал, покатился, поднялся на ноги весь избитый и ободранный, содрогаясь от прикосновения к земле… Весь скот в хлевах мычал и ревел; снаружи козел с ошалевшими глазами разразился диким криком… И в этот момент земля содрогнулась.
Под ногами загрохотало и заходило ходуном, с треском рассыпались каменные стены дома… Я слышал, как завопила женщина и охрипшим от страха голосом ей ответил с поля ее муж; слышал, как заплакали детишки и завыли собаки… И чувствовал, что болезнь землетрясения ушла из головы моей и из живота. И не мог понять: ведь все уже позади, так почему же этот страх?
Мимо пробежал заяц… Почти коснувшись моих ног, он огромными прыжками промчался вверх по склону, — и тогда я глянул на море.
Залив наполнялся снова, — вода возвращалась, — но не потихоньку, как уходила, а громадной стремительной волной, захлестывая берега. Рыбачьи лодки перелетели на ней Псифийский мол, словно детские игрушки на веревочке; прямо подо мной соленое море залило дорогу и поднялось вверх на распаханные склоны, потом замерло — и откатилось назад, смывая и унося с собой всё подряд… Настала мертвая тишина; и пока еще не начался снова гвалт вокруг — с севера, вдоль дороги, донесся истошный крик взбесившихся лошадей и свирепый рев быка.
Я не удивился, что там такое, — это был голос моего страха… Из этого шума, словно царский боевой клич из шума битвы, вырвался крик — голос, который я бы узнал из тысяч… И оборвался. Снова раздалось дикое ржание, опять стихло, опять началось… Моя пара, запутавшись в постромках опрокинутой колесницы, тоже вопила от ужаса…
Я подбежал к своим коням, продираясь через кустарник, крича, чтоб кто-нибудь помог… Но крестьянская семья продолжала ковыряться в своих руинах; только что они слышали бога и не могли пока услышать царя… Я обрезал кинжалом постромки и вожжи охромевшей лошади; сколько осталось я мог проехать и на одной.
Дороги больше не было: грязь и слизь, груды плавника, рытвины от камней и сами камни… Конь скользил и спотыкался, и я не мог подгонять его; будь то несколько лет назад — я сам бежал бы быстрее.
В грязи корчилась умирающая рыба… Возле дороги раздался свист, — конь шарахнулся и едва не сбросил меня, — это дельфин, сопя своей ноздрей, пытался добраться до воды… В том месте склоны круче, дорога поднималась и должна была вот-вот выйти за линию потопа, а лошади всё кричали на том же месте, где я их услышал сначала, замолкая иногда, как умолкают от усталости звери в западне… Еще раз проревел бык, с яростью или с болью, мой конь снова забился от страха; усмиряя его, я всё время ждал, что прозвучит еще один голос… Не было.
В конце подъема дорога изгибалась, и там я увидел. Спрыгнул и побежал.
До них было меньше полета стрелы; на берегу под дорогой копошилась окровавленная масса спутанных зверей, — рвались и бились искромсанные кони, — а над ними, на том месте откуда они упали, на дороге, опустив голову, стоял бык. Волна выбросила его из загона и забросила сюда; передняя нога у него была сломана; он ревел — от страха, ярости и боли — и хромал, пытаясь рыть землю копытом… Облепленный водорослями и тиной, черный бык Посейдона.
Бык из моря.
Там, внизу, были люди. Пока я бежал, они добивали ножами искалеченных лошадей; те одна за другой издавали последний смертный крик, кровь хлестала из них, а люди теснились, нагнувшись над чем-то под ними.
Когда я спустился с дороги, они уже вырезали его из путаницы вожжей и выдергивали из его тела обломки колесницы, торчавшие в нем словно копья. Он был изуродован, как его кони, — живого места не было, — его богоподобное тело было всё изломано, изуродовано, ободрано об камни, облеплено грязью… Но звери были тихи, — мертвая плоть, избавленная от боли, — а он шевелился и стонал… И глаза, на лице залитом кровью, были открыты и смотрели на меня.
Люди кричали мне, говоря, кто он такой… Увидев меня — пешего, грязного, избитого, — они решили, что я путник, проходивший мимо; и говорили все разом, как всегда бывает, когда люди потрясены. Они работали на полях наверху, их дома выдержали толчок, и они всё это видели. Рассказывали, как видели его на дороге из Трезены, как вздыбились его кони в момент толчка, как он все-таки сумел совладать с ними… Но накатилась волна и принесла быка, и он выбрался из воды как раз на дороге… А потом… Они показали на обрезанные вожжи, всё еще замотанные вокруг его талии двойной петлей колесничего.
Он оперся одной рукой о землю и попытался подняться, но вскрикнул и упал назад: у него была сломана спина. Кто-то сказал: «Умер», но он снова открыл глаза… Двое спорили, с какого хутора этот бык и кому он должен принадлежать теперь; третий сказал, что быка надо принести в жертву Посейдону, иначе тот разгневается и ударит снова… А тот, что резал вожжи, обратился ко мне:
— Послушай, друг, всегда лучше, чтобы дурные вести приносил чужеземец. Ты не сходишь в Трезену сказать царю?
— Я Тезей, — говорю. — Я его отец.
Они приложили пальцы ко лбу, но разглядывали меня больше с изумлением, чем с почтением. Грязный и растрепанный, изможденный, спотыкающийся, я пришел к ним как один из них; они едва взглянули на меня… Я велел им принести кусок плетня, один из них оставил мне свою одежду на повязки, остановить кровь… Мы остались одни.
Кровь шла из дюжины открытых ран, и внутри она тоже лилась — я знал, что ему уже не помочь… Но я не хотел этого знать — и принялся бинтовать его, хоть это было бессмысленно… И за этой работой я говорил, говорил ему, что всё знаю, просил, чтоб он дал знак, что понял меня… Глаза его были пусты. Но вот они изменились, губы шевельнулись — он заговорил. Он не узнал меня, но умирающие всегда рады хоть кому… Сказал:
— Даже боги несправедливы!..
Потом он надолго затих. Я положил ему руку на лоб, целовал его, старался, чтобы он меня узнал, понял… Но не знал даже, слышит ли он меня. На момент глаза его будто бы ожили, — они смотрели прямо вверх и были полны горечи одиночества, — но снова затуманились беспамятством… Через лоскутья сочилась кровь, и лицо становилось всё белее… Наконец пришли люди с плетнем. Когда мы клали его на эти носилки, он кричал в голос, но непонятно было, сознает ли он что-нибудь.