— И все же… знаете ли, сдается мне, хоть это и ужасно, что О'Лайам-Роу имел хоть маленькое, хоть самое крошечное подозрение, уловил хоть мельчайший намек, в голове у него хоть раз промелькнуло — а вдруг король настоящий… — безмятежно проговорил Тади Бой. — Он не очень был уверен, что сможет как следует подольститься, зато прекрасно знал, что такая дикая выходка будет ему вполне по силам. Вы куда-то направлялись?
Робин Стюарт вдруг подумал, что этот человек уже не в первый раз поражает его.
— Да, я шел сюда, по соседству, — сказал он, — перекинуться парой слов, пропустить стаканчик в задней комнате одного моего друга. Может, и вам любопытно будет зайти? — Он расплылся в улыбке, неожиданно искренней. — Вам нужно с возможно большей пользой провести эти дни: ведь скоро вы покинете Францию.
Такого в точности мнения придерживался и Фрэнсис Кроуфорд из Лаймонда, который немедленно принял приглашение.
Жилище, куда его столь неожиданно пригласили, располагалось неподалеку: это был красивый, с мансардой, купеческий дом, окруженный высокой стеною; въезд во внутренний двор был недавно расширен. Не доходя до ворот, сухопарый, костистый Робин Стюарт, до этого шагавший как деревянная кукла, вдруг остановился, словно вкопанный, чтобы осведомиться о религиозных взглядах мастера Баллаха.
— Вы, может быть, убежденный лютеранин или что-нибудь в этом роде?
Глаза Тади Боя казались двумя озерами девственной синевы.
— Что может вообще убедить меня? Разве что женщины, выпивка и, возможно, деньги. Мне все равно, босоногим ли ходить или простоволосым, соблюдать ли великий пост или рамазан — вот, в сущности, каковы мои религиозные убеждения.
— Ну и хорошо. А идем мы к скульптору. К бывшему скульптору. Он еще и изобретатель. Изобретает, знаешь ли, механизмы.
— Как Леонардо.
— Да, как Леонардо, — с готовностью согласился Робин Стюарт и принялся стучать в ворота,
Их не сразу впустили. Начались переговоры шепотом, пришлось немного подождать, потом появился человек с фонарем, провел их во внутренний двор и впустил в дом, дружелюбно заговаривая на хорошем английском. Он провел их по узкой деревянной лестнице, наверху которой они остановились, ослепленные светом, вырывающимся из открытой двери. Две мощные руки протянулись им навстречу и втащили внутрь, и раскатистый бас, нетвердый, как у монаха, что напробовался молодого вина, пророкотал, мешая парижский выговор с пертским:
— Робин, вот те на! Таким щеголем, весь в бархате! Обними же меня, дорогой, хотя тебе это вряд ли понравится. Я весь раздулся от подагры, как пивной бочонок, но все равно рад видеть тебя. Тащи сюда своего друга, кто бы он ни был, и давайте присаживайтесь.
Мишель Эриссон был крупным мужчиной; его седую шевелюру освещало множество свечей, горящих в глубине комнаты, а его мощные руки, истертые резцами и мастерками, деревом, металлом и камнем, атрибутами его работы, преждевременно растрескались и напоминали могильные плиты, памятники былого величия. С ликующими возгласами он провел их в уставленную стульями комнату, озаренную пламенем очага. Трое или четверо шотландцев и французов, уже находившихся тут, приподнялись в знак приветствия.
Комната выглядела так, как ей и надлежало выглядеть: приватный клуб, где единомышленники, принадлежащие к самым различным слоям общества, могли встречаться вдалеке от посторонних глаз и шума обычных таверн. Поприветствовав собравшихся, Стюарт отвел Тади в сторонку и усадил за стол.
— Эриссон — прекрасный человек, был великолепным художником, пока его не одолела подагра. Его брат, который живет в Лондоне, — мой лучший друг. — Взяв с широкого подоконника две объемистые кружки, он вскочил на ноги. — Тут каждый наливает себе сам, так что промочи горло, мастер Баллах. Мишель Эриссон угощает хорошим вином, и притом не скупясь. — Тут он отошел, и целых пять минут внимательный взгляд Кроуфорда из Лаймонда скользил по комнате.
Один из тех, кто сидел перед очагом, был из свиты вдовствующей королевы: он обсуждал на беглом французском предстоящую миссию Тома Эрскина. Судя по числу использованных кружек, недавно здесь было гораздо больше народу, однако огонь горел недолго: на дне очага еще не успела скопиться зола. А еще, помимо голосов и смеха, помимо скрипа стульев и звяканья посуды, чувствовался какой-то ритмический рокот: даже и не звук, а мерная вибрация под ногами. Впрочем, очень скоро это прекратилось; и тут вернулся Робин Стюарт.
Выпив первую кружку за здоровье Тади, он вдруг выпалил ни с того ни с сего:
— Слава Богу, что О'Лайам-Роу уезжает домой: я не выношу его, мастер Баллах, что правда, то правда.
— В самом деле, это сбивает с толку, — ответствовал Тади Бой, — когда он похваляется теми поступками, о которых впоследствии приходится пожалеть.
Стюарт незаметно перешел на привычный обиженный тон:
— Болтается всюду как неприкаянный: что бы ни увидел необычного — бросается обсуждать, будто сам это сделал; и так похваляется своей бедностью и скудоумием, что зазорно даже и обидеть его. А все же создается впечатление, что сам он думает, будто ты-то и есть дурак, а он, умница, тебя только терпит да усмехается себе в усы.
— В то время, как умница — ты, и ты его только терпишь, — произнес Тади Бой и, не глядя на лучника, лицо которого внезапно залилось румянцем, обмакнул свой длинный и тонкий палец в вино, разлитое по столу. — Так скажи же мне, почему он, такой умный и ученый человек, — а это правда, можешь не сомневаться, — почему же он привез с собой во Францию оллава?
— Чтобы пополнить свою свиту, разумеется, — произнес Стюарт с сарказмом.
— Похваляясь при этом своей неотесанностью и бедностью? Нет, мой дорогой. О'Лайам-Роу привез с собой секретаря потому, что он — образованный человек, гуманист, и у него возникли опасения, что сам он не справится. Он носит шафрановый цвет и кутается во фризовый плащ…
— Это я уважаю, — вставил Стюарт. — Это я могу понять. Это — дело принципа, поскольку такую одежду запрещают носить англичане.
— Англичане запретили носить такую одежду, правда твоя: но никто во всей Ирландии — ни мужчина, ни женщина, ни ребенок — этому запрету не подчиняется. У О'Лайам-Роу в сундуке шесть шелковых костюмов, но ни один из них, видишь ли, не может сравниться в своем великолепии с теми, какие носят французские дворяне. Жизненное правило О'Лайам-Роу — иронически и отстраненно относиться к делам мира сего, и за это его можно пожалеть, если уж тебе так хочется пожалеть кого-нибудь за нас.
Тут покой снизошел на душу Робина Стюарта — и этот покой принес ему, хотя он того и не знал, человек, привыкший общаться с людьми, давно уже научившийся усмирять львов зависти, праздного любопытства и насилия такими вот лакомыми кусочками. Робин внезапно сказал, глядя в смуглое лицо толстяка: