Всякие картины открывались жадно ищущему взору соглядатая, странствующего по гулким столетиям. И там, где узоры были неясны или размывалась между ними связь, подобно мягкому проселку в весенние ливни, приходилось пошире раскрывать глаза, повнимательнее настораживать уши и изо всех сил подстегивать норовистую кобылу воображения. Посему ваш специальный гипотетический созерцатель и не сможет, по примеру пророка Магомета, с гордой уверенностью заявить: «Вот книга, которая не возбуждает никаких сомнений…» (Коран. Сура 2, аят 1). Но этого мало: у созерцателя хватило совести слегка видоизменять те подлинные события, что и в самом деле не вызывали сомнений. То он двух известных крымских сераскиров объединит в одного, то какое-то достоверное происшествие немножко передвинет во времени и пространстве, то в имени исторической личности какую-нибудь букву изменит!
В этих грехах следует честно сознаться. Зато в качестве оправдания может служить искреннее стремление показать правдоподобную картину жизни кабардинцев в описываемые времена, дать представление об их заботах и мечтах, их взаимоотношениях и взглядах на мир божий.
ХАБАР ПЕРВЫЙ,
напоминающий о том, что пути сокращаются хожденьем, а долги — погашеньем
Пасмурным весенним утром 896 года Хиджры[1], или 1518 года от рождества Ауса Герги[2], два всадника на усталых конях приближались к северо-западным пределам Кабарды. Ехавший впереди худощавый сорокалетний мужчина с бледным лицом, окаймленным короткой, но густой черной бородой, остановил своего гнедого на крутом берегу шумного и быстрого Балка[3]. Второй всадник, огромного роста детина, безбородый, но зато с длинными пышными усами, свисающими ниже подбородка, свернул влево, проскакал сотню шагов по течению реки и быстро вернулся обратно:
— Брод недалеко.
А бородатый человек задумчиво смотрел вдаль, на противоположный берег. Если бы кто-нибудь мог (или осмелился) взглянуть сейчас в его большие светло-голубые глаза, то увидел бы в них постыдное для сурового витязя выражение тоски и боли, причудливо смешанное с чувством почти детского восторга.
Сквозь полупрозрачную пелену легкого тумана можно было различить на другом, более пологом, берегу неширокую полосу пастбищного плоскогорья, местами поросшего мелкими деревьями и кустарником, табун лошадей, тусклый огонек костра и темную фигурку человека.
* * *
Табунщик Ханух, пасший коней князя Шогенуко, заметил незнакомых всадников, как только они появились на том берегу. Он понял, что это чужие люди, так как один из них, слуга или оруженосец, искал брод. Неизвестные пришельцы его тоже видели — в этом Ханух не сомневался. Сейчас он был в раздумье: то ли скакать к князю (село было близко — на южной покатости плоскогорья), то ли остаться и встретить гостей, как подобает кабардинскому мужчине?
Ханух решил остаться.
В нескольких шагах от костра, возле плотной семейки кизиловых деревьев, табунщик имел некое подобие шалаша — навес, крытый соломой и поддерживаемый с наветренной стороны плетеной стенкой, а с подветренной — двумя угловыми столбиками. Ханух достал из-под навеса закопченный котелок и поставил его на огонь, предварительно наполнив водой из родника. Потом, запустив руку под солому, служившую ему постелью, он вынул заржавленный наконечник копья и насадил его на длинную ясеневую палку. Все-таки осторожность не мешает! Теперь можно было сесть у огня, положить у своих ног копье и следить за приближающимися всадниками, которые уже спустились по извилистой узкой тропе к воде и начали переправляться через самую широкую и мелкую часть реки. Но и в этой части вода доходила лошадям до брюха, и быстрое течение слегка сносило животных. Но вот кони выбрались на берег и стали быстро подниматься по травянистому склону. Ханух с беспокойством смотрел на незнакомых гостей и машинально сжимал рукоятку кинжала, оправленного в простые деревянные ножны, обшитые грубой кожей.
Первый всадник был одет более чем странно. На плечах, правда, обычная косматая бурка, зато на голове — зеленый тюрбан. На ногах — эта удивительная обувка из коричневой кожи с белыми отворотами и толстыми подошвами. Такая, говорят, бывает только у франгов или румов[4], да еще носят ее уруспши, русские князья. На втором всаднике, одетом попроще, была обычная меховая шапка из черной овчины, серая черкеска грубого сукна и гоншарыки — ловко скроенные по ноге высокие сыромятные чевяки, завязанные у щиколоток тонкими ремешками. От щиколоток и до колен ноги были закрыты войлочными наголенниками. Словом, спутник важного путешественника оказался одетым примерно так же, как и Ханух, только у табунщика — сплошное рванье да нет на черкеске этих новомодных газырей, которыми щеголяет в последнее время адыгская знать.
Здоровенный усатый верзила (от одного его вида тряслись поджилки) спешился первым и, подбежав к своему господину, принял у него поводья и придержал стремя. Ханух сделал шаг навстречу гостям. Слегка поклонившись, он плавным неторопливым жестом указал на свой костер, а затем взял поводья обеих лошадей в свои руки и отвел их к небольшой коновязи, где лежало несколько охапок свежескошенной травы.
Когда таинственный гость скинул бурку и сел у огня, табунщик тихонько охнул от изумления. Стройный стан незнакомца облегала не черкеска, а богатый халат, немного похожий на те, что носят надменные крымские паши, но отличающийся искусным серебряным шитьем и более изящным покроем. По синему атласному фону были рассыпаны сверкающие звезды, круги, треугольники и другие, видно, столь же магические символы. Редкостное одеяние дополнялось драгоценным оружием — гость был обвешан им с головы до ног. На широком кожаном поясе со стальными бляшками висела короткая изогнутая сабля в ножнах, отделанных серебряной филигранью и золотыми насечками. Рукоятка сабли была сделана из слоновой кости и инкрустирована мелкими цветными камешками.
Еще висел на поясе рог с узорчатой серебряной крышкой и великолепный кабардинский кинжал, сработанный руками искусного мастера.
Оруженосец снял со своего коня и подтащил к костру большой дорожный хурджин, два тяжелых боевых лука со снятыми тетивами и какой-то длинный, ступней шесть, предмет, упрятанный в войлочный чехол.
Ханух, изо всех сил стараясь не обнаружить своего любопытства, суетился у костра. Он всыпал в котел пару горстей пшена, подбросил в огонь сухого хвороста, а затем, достав две деревянные чаши, наполнил их кислым молоком из бурдюка, который висел на сучковатом столбике, подпиравшем один из углов навеса.