Он обладал замечательной силой и был очень ловок во всякого рода телесных упражнениях; рассчитывая на это, он часто затевал ссоры со своими врагами, нанося им оскорбления и насмешки; но открытых врагов у него было не много, потому что его очень боялись и раздумывали прежде, чем решались сразиться с ним. Он постоянно содержал целую шайку разбойников; двор его палаццо был убежищем для всякого рода злодеев. Между жестокими римскими баронами он был самым жестоким.
Сикст V, римский папа, пригласив как-то в Ватикан синьоров Орсини, Колонна, Савели, графов Ченчи и других, из числа самых могущественных римских вельмож, после нескольких минут приятной беседы с ними, подошел к открытому балкону и, обратив взор свой на лежащий у ног город, сказал присутствующим:
– Или зрение мое помутилось от старости, или точно стены дворцов ваших, сиятельнейшие вельможи, украшены каким-то странным убранством: подите узнайте, что это такое, и сделайте одолжение, дайте мне знать.
Это были повешенные тела разбойников, укрывавшихся во дворцах присутствовавших вельмож. Папа велел схватить их и без всякой жалости повесить на зубчатых стенах дворцов.
Франческо Ченчи, после этого и нескольких других случаев, показавших ему вполне характер папы, счел более удобным убраться подальше; и до самой смерти его оставался в Рока-Петрела, прозванную Рока-Рибальда[2].
Ченчи был очень сильного сложения и, несмотря на преклонные лета, обладал вообще крепким здоровьем, только правая нога у него болела и он хромал. Одаренный воображением и даром слова, он мог бы приобрести славу замечательного оратора, будь другие времена, и не заскакивай его язык, при малейшем волнении, между зубами, отчего голос его походил на звук воды, бегущей между каменьями. Наружность Ченчи далеко нельзя было назвать некрасивой; но при этом у него было такое злобное выражение лица, что ему ни разу не удавалось внушить к себе любви, редко когда уважение, и слишком часто ужас. За исключением волос, превратившихся из черных в белые, нескольких морщин и цвета кожи, принявшей более желтый, желчный оттенок, лицо его оставалось таким точно, каким было и в молодости. Когда он бывал спокоен, на лбу его едва виднелась морщина, не та глубокая морщина, которую накладывает угрызение совести или забота, по едва заметная, легкая черта, которую иногда робко проводит любовь своим крылом на челе отцветающей красоты. Глаза его, обыкновенно грустные, оловянного цвета, как глаза разварной рыбы, без всякого блеска, окаймленные серыми кругами, и исполосованные кровяными, багровыми жилками, похожи были на труп в свинцовом гробу. Тонкие губы терялись в морщинах, покрывавших щеки. Лицо это одинаково пристало бы святому и разбойнику; мрачное, неразгаданное, как сфинкс, или как репутация самого графа Ченчи.
Кажется, я сказал уже довольно о его особе и его нраве. Ниже я постараюсь набросать психологический этюд этой замечательной личности.
Накануне, вечером, граф рано удалился на свою половину, не простившись ни с женою, ни с детьми. Слуге своему, Марцио, когда тот, по обыкновению, хотел ему прислужиться, он сказал:
– Ступай прочь; с меня хватит Нерона.
Нерон был огромный и очень злой пес. Ченчи дал ему имя не столько в память жестокого императора, сколько потому, что слово это, на древнем, самнитском языке, означало: сильный или храбрый.
Улегшись, Ченчи начал поворачиваться на кровати, потом стонать от нетерпения; мало-помалу нетерпение перешло в ярость, и он начал реветь. Нерон отвечал ему с своей стороны тоже ревом. Немного погодя, граф вскочил с ненавистного пуховика и воскликнул:
– Пожалуй, отравили простыни!.. Тому был уже пример, я читал в какой-то книге… Олимпиа! А, ты у меня бежала, но я доберусь до тебя!.. Никто не должен миновать моих рук… никто!.. Что это за тишина кругом меня! Что за мир во всем доме? Все покоятся… значит я не тревожу их?.. Марцио!
На зов тотчас прибежал слуга.
– Марцио, – спросил граф: – что делает семья?
– Все спят.
– Все?
– Все, – так по крайней мере кажется, потому что все тихо в доме.
– И когда я не могу заснуть, в моем доме осмеливаются спать?.. Поди, посмотри, точно ли спят; послушай у дверей, особенно у Виргилиевой комнаты; задвинь потихоньку двери снаружи и возвращайся.
Марцио пошел.
– Этого я больше всех ненавижу, – продолжал граф: – под этой оболочкой невозмутимого спокойствия кипит волна неповиновения! Змея без языка, но не без яду! Когда я дождусь твоей смерти?
Марцио, вернувшись, объявил:
– Все спят, и дон Виргилий также; но сном тревожным, сколько можно судить по лихорадочному дыханию.
– Ты запер его?
Марцио отвечал наклонением головы.
– Хорошо. Возьми это ружье, выстрели из него в дверь виргилиевой комнаты, и потом кричи во все горло: «огонь! огонь!» Вот я их научу, как спать, когда я не сплю.
– Эчеленца…[3]
– Что тебе?
– Я не скажу вам: сжальтесь над умирающим ребенком…
– Продолжай…
– Да ведь этим подымешь тревогу в целом околотке.
Граф, не смутившись ни на волос, сунул руку под подушку, вытащил оттуда пистолет и направил его на слугу; когда тот изменился в лице от страха, он мягким голосом сказал ему:
– Марцио, если еще раз, вместо того, чтоб повиноваться, ты вздумаешь противоречить мне, я убью тебя, как собаку!.. Ступай!
Марцио пошел, более чем медленно, исполнить приказание.
Невозможно описать ужаса, в каком проснулись женщины и ребенок. Они вскочили с постелей, кинулись к дверям; но не имея возможности открыть их, начали кричать, умолять, чтоб им сказали, что случилось, просить, ради Бога, чтоб их отперли и снесли от страшного беспокойства. Ответа не было. Выбившись из сил, они бросились на постели, стараясь хоть в тревожном сне найти себе отдых.
Часа через два граф опять зовет лакея и спрашивает:
– Что, светло?
– Нет, ваше сиятельство.
– Отчего не светло еще?
Марцио пожал плечами. Граф покачал головой, как бы смеясь сам над своим вопросом:
– А скоро ли начнет светать?
– Через час.
– Через час!.. Да ведь час, это вечность для того, кто не может спать! О, мой… смотри, я чуть-чуть не прибавил – Бог. Говорят, что сон – спутник праведников. Если б это была правда, я бы должен спать, как спали семь спящих дев, – все вместе… Что же делать теперь?.. А! употребим этот остаток ночи на какое-нибудь похвальное дело; – займемся воспитанием Нерона!
И он велел Марцио взять какую-то соломенную куклу и отнести ее в зал, куда выходили комнаты его жены и детей; сам он отвел Нерона в другую комнату и стал дразнить и задорить его, потом, распахнув вдруг дверь в залу, пустил его на соломенную куклу. Собака, не помня себя от ярости, прыгая и лая отчаянно, кидается на куклу и рвет ее на клочки. Граф находил особенную отраду, любуясь подвигами этого животного, и вот что говорил он Марцио: