Красс не спеша, выжидательно — он вновь стал самим собой — подошел к неглубокой нише в стене. Разговор происходил на террасе с белой решеткой. Римлянин взял футляр со свитком, небрежно брошенный на палку.
Дом подвергся разгрому, но на старинный свиток с письменами никто не позарился. Римские солдаты не читают книг. Хорошо уже, что не сожгли.
Проконсул, томясь, вынул бурый валик и развернул его. Торгаш помалкивал.
— Ну? — не выдержал Красс.
Война — дело доходное. И, пожалуй, не столько для тех, кто воюет, сколько для тех, кто греет руки на ней. Едиот тронул пейсы — локоны на висках:
— По три драхмы, если дозволит Яхве.
— Что? — удивился проконсул. И стиснул свиток, как рукоять меча.
Бог весть что значило имя купца на его языке. Вроде бы «вестник». Кого-то или чего-то. Должно быть, каких-то благодатных сил. Эксатр, выжидательно державший стило над писчей доской, не вникая за недостатком охоты в суть его красивого имени, назвал покупателя — для удобства и по созвучию просто:
— Ты что, Идиот?
Кое слово, как известно, происходит от греческого «неуч, невежда, профан».
Но Едиот совсем не идиот. Едиот и сам испугался: ну загнул. Однако торг есть торг.
— Товар-то… порченый. — Он осторожно взглянул исподлобья.
Он имел в виду девушек, побывавших в руках легионеров. Он, будьте покойны, успел их уже осмотреть. В разодранных платьях, иные и вовсе полуголые, они сидели и лежали сейчас в пустых залах Торговой палаты, не смея вслух даже охать.
— Ну, такой товар, — кисло сострил проконсул, — чем больше портишь…
— Хе-хе! Оно так…
«Не прогадать бы», — мучится Едиот. Среди тех, беззвучно рыдающих в залах Торговой палаты, он приглядел немало таких… Каждую можно, отмыв, подлечив, продать, как рабыню для удовольствий, за тысячу драхм.
Красс же человек суровый. Он способен выгнать взашей и за те же три драхмы за голову отдать пленниц другому.
«Ты наша опора в этих местах», — сказал ему давеча Красс.
Не следует с ним усложнять отношений. Потребует по десять драхм за душу — придется платить. На него одного вся надежда теперь на Востоке. Умный, настойчивый, хитрый. Парфяне сюда больше носа не сунут.
И все же Красс недалек! Ибо тщеславен. Когда ты молод, тщеславие — благо. Оно побуждает к труду и подвигу. Но в старости, когда уже все позади, оно смехотворно. И опасно к тому же. Если даже горькие годы не вразумили человека, что жизнь — это прах и суета…
Едиот прикрыл глаза ладонью и прочитал нараспев из «Экклезиаста», переводя тут же на «койнэ»:
— «Что было, то и будет; и что свершалось, то и будет свершаться; и нет ничего нового под солнцем. Случается нечто, о чем говорят: «Смотрите, вот это новое!» Но это уже случалось в веках, прошедших до нас. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, ничего не останется в памяти у тех, что придут после них».
«Нет минувшего, нет грядущего! — истолковал он по-своему выдержку из Писания. — Есть текущий миг с его выгодой…»
И, помедлив, торгаш внезапно выстрелил из речевого лука словесной стрелой:
— В лагере Лукулла, после знаменитой битвы с Тиграном, раб стоил четыре драхмы…
Он попал точно в цель!
Красс даже вздрогнул, так что свиток в его руках дернулся с резким сухим шорохом. Вечно ему ставят в пример то Александра и Цезаря, то Лукулла с Помпеем.
Но ведь это же правомерно!
Проконсулу вновь стало жарко, будто опять залихорадило. Но жар на сей раз приятен. Внутри от него хорошо. Вот оно, радом, рукой подать, то, к чему он рвется столько лет.
Ничтожных и малых не сравнивают с великими… Лукулл?
— По пять драхм за голову — и забирай всех.
— Что ж, — Едиот опустил ресницы, чтобы скрыть веселый блеск зрачков. — Ради тебя…
— Тысяча двести по пять… — Красс повернулся к Эксатру.
— Шесть тысяч драхм, — записал равнодушно невольник.
Проконсул, довольный, зашелестел темным свитком. Наугад выбрал несколько строк. Из тьмы веков долетел до него мудрый старческий голос:
Праведен будь! Под конец
посрамит гордеца непременно
Праведный. Поздно, уже пострадав,
узнает это глупый…
— Хе! Поэзия. Гесиод. Давно одряхлел ты, чудак. И советы твои уже никому не нужны. — Красс, даже не свернув, запихал свиток в нишу. — А во что ты оценишь это? — Он подвел Едиота к другой нише и осторожно снял покрывало с упрятанных там вещей.
Даже купцу, умеющему смотреть отвлеченно, как бы не видя, и туманить выражение глаз, не удалось на сей раз удержать искру, сверкающую в них.
— Из храма Дианы, — произнес имя девы-богини на римский лад.
Эксатр между тем взял из первой ниши скомканный свиток, бережно свернул его и с посторонним видом вложил в потертую трубку футляра.
«Хе, поэзия»? Не будь Гесиода, люди на всей земле, может быть, уже давно перегрызли бы глотки друг другу.
Если самое чистое и животворное в человеческом теле — семя его, то лучшее в его душе — Поэзия. Она-то и делает человека человеком. И если б все люди более прилежно внимали советам поэтов, не бывать бы среди них такому разброду…
Он украдкой сунул свиток за пазуху.
— В этом доме должно быть немало книг, — заметил проконсул через плечо. — Найдешь хранилище — забери все, что есть. И непременно составь на них опись.
Невольник, весь озарившись неизъяснимой улыбкой, покачал головой.
— Будет сделано, — вздохнул Эксатр.
Едиот вынул из ниши золотую чашу с изумрудной ветвью и рубиновыми цветами на боку. У Красса сладостно заныло сердце. Точно такую он видел в доме Лукулла…
Торговец потер чашу о свою грязную, немыслимо заношенную хламиду, взглянул, склонив голову набок.
— Могу дать за нее пять тысяч.
— Не продаю! — Красс поспешил забрать у торговца чашу. — Запиши, — приказал он рабу.
— Жаль, — вздохнул Едиот. — Я ее поднес бы в Дар храму Яхве в Иерусалиме.
— Не странно ли? — сказал невольник с прежним равнодушием, царапая острой палочкой вощеную дощечку. — Человек, с его чутким сердцем и памятью, тоской и радостью и заветной мечтой, стоит всего пять драхм за голову. А пустая посудина из металла, в котором нет никакой души, тянет одна на пять тысяч драхм?
Они с недоумением переглянулись. Едиот вопросительно вскинул брови, Красс снисходительно махнул рукой.
В нише находилась еще одна чаша, точная копия первой, но уже из серебра, с сердоликовой ветвью и цветами из синей бирюзы.
«Серебро в пять раз дешевле золота, но с бирюзой и сердоликом эту чашу можно продать за три тысячи. Нет, не продам», — решил Красс.