Нынешний вечер был для Тимофея настоящим праздником.
Когда монах произнес: «Солнце светит на небе. Игорь князь в Русской земле!» – Авраам, вспомнив, как в скитаниях тосковал по родной земле, побледнел от волнения:
– Истинно так… По отчине и кости плачут…
Сейчас, снова переживая этот вечер, Тимофей думал: «Вот бы написать „Слово о Новгороде“, о Волхове величавом, что скоро покатит неторопливые волны свои мимо лесов, мимо древних селений…»
Луна проложила через реку широкий серебряный мост. Было светло как днем. Впереди Тимофея, дробно, словно козочка, постукивая каблуками по деревянному настилу, шла девушка в шубке из бархата, подбитого мехом, в шапке-столбунце, из-под которой свешивались косы с красными лентами. Рядом с девушкой плыла, раскачиваясь, полная пожилая женщина. Тимофей слышал, как она сказала с опаской:
– Пойдем скорее, Оленька, боязно!
– Да ну, тетя, чего бояться! – громко, не для тетки, ответила девушка приятным грудным голосом.
И эта Оленька тоже была в «Слове» о Волхове, о Новгороде, о луне, заливающей землю светом, о нем – пусть некрасивом, никому не нужном и все же счастливом Тимофее.
Они уже миновали на Великой улице двор с высоким жердяным оплотом, за которым глухо рычали спущенные на ночь с цепей собаки, когда откуда-то вынырнули подгулявшие парни. Один из них, плюгавенький, вертлявый, подскочил к девушке, хихикая, попытался обнять ее.
Кровь прихлынула к лицу Тимофея, не помня себя от гнева, он бросился на обидчика, но его сразу оглушили кистенем,[1] сбили с ног, стали топтать сапогами.
– Помогите, люди добрые, помогите! – закричала тетка Ольги, прикрывая собой дрожащую от испуга девушку.
В дальнем конце Козьмодемьянской послышался торопливый бег: кто-то спешил на помощь. Налетчики трусливо разбежались, оставив Тимофея на промерзшей земле.
Тетка Ольги склонилась над ним. Лицо его с коричневым родимым пятном на левой щеке было бледно, окровавлено. Ольга, всхлипывая, пробила ледок подмерзшей лужи, смочила платок и подала его. Женщина стала обтирать Тимофею лицо.
В это время к ним подоспел спугнувший налетчиков немного хмельной молодой грузчик Кулотка – гроза Новгорода и главный озорник его. Богатырского роста, с мускулами, которыми, казалось, до отказа был набит его небрежно распахнутый кожух, Кулотка вопрошающе поглядел на женщин. Узнав, в чем дело, легко, как ребенка, поднял на руки все еще не очнувшегося Тимофея, спросил, усмехнувшись:
– Куда нести-то храбра?
– Да отнеси, добрый человек, к нам. Куда же его, такого, – решила тетка.
– Тощенький, а смелый, – робко поглядела на него Ольга и вздохнула.
После этого случая Тимофей, поправившись, заходил иногда к новым своим знакомым, в семью весовщика Мячина. У Ольги были еще четыре сестры, все старше ее и все незамужние. Мать умерла при родах Ольги, и девочку баловали в семье.
Невысокая, со вздернутым носиком, с ямочками, играющими на щеках, локтях, с голубыми спокойно-лукавыми глазами, была она себе на уме, тихоней, от которой жди неожиданностей. К Тимофею относилась по-разному: то становилась строгой и важной, то шалила. Она умела взглянуть как-то по-особому, словно зовя и убегая. И в этом мгновенном взгляде снизу вверх были и лукавство, и робость. Улыбка вспыхивала застенчиво, радостно, будто Ольга и не верила и надеялась на возможное счастье.
Она любила смущать Тимофея. Невинно распахнув глаза, приблизит их к нему и скажет:
– Да ты погляди, погляди лучше! Очи-то у меня разноцветные!
Он бормотал, ошалело отворачивая голову, краснея:
– Да ну там…
Но все-таки глядел.
И правда, один глаз у нее темнее другого, почти синий. Но и это нравилось ему, как и все в Ольге.
А она, довольная его смятением, тихо смеялась. И смех у нее был какой-то особенный, воркующий.
Ольга сразу почувствовала свою власть над Тимофеем и гордилась, что вот такого застенчивого, не похожего на всех, сделала ручным, привязала к себе покорной тенью. Но стоило ей не видеть Тимофея несколько дней, как она не только не скучала по нем, но даже переставала и вспоминать и улыбкой «себе на уме» поддразнивала уже других.
Как-то Тимофей зашел к Мячиным с другом своим Лаврентием, и ему очень не понравилось, что Лаврентий стал увиваться вокруг Ольги.
«Вот ты какой!» – сердито думал Тимофей, когда они возвращались от Мячиных. Он решил не приходить больше сюда с Лаврентием, но через несколько дней устыдился этой мысли и, виновато улыбаясь, спрашивал друга:
– Когда снова к Мячиным-то пойдем?
Многих удивляла дружба Тимофея с Лаврентием – сыном богача Незды. Дружили они еще с малых лет, когда вместе совершали набеги на Нередицкий холм, откуда открывался весь Новгород, бегали по земляному валу, что опоясывал город, прятались в рябиновой чащобе и хмельниках.
Живой, быстрый в движениях, Тимофей везде бесстрашно заступался за медлительного, неповоротливого Лаврушу.
В какие бы игры ни играли – в кожаный ли мяч, набитый мохом, в бабки ли, – Лаврушу неизменно преследовали неудачи и над ним издевались за нерасторопность, неумение, за то, что неуклюже бегал, переваливаясь на коротких ногах, издевались над тем, что торчат у него большие уши, лоснится круглое жирное лицо. Мальчишки, даже меньшие возрастом, били Лаврушу, требовали за проход по улице пряников. Только заступничество Тимофея спасало его от этих притеснений.
И Лавруша как умел отвечал привязанностью. Однажды Тимофей, прыгая с забора, насквозь проколол себе гвоздем ногу. Обеими руками сдернув ее с гвоздя, он скатился на землю, стал прикладывать к ране пучки травы. Подбежавший к нему Лавруша, ни мгновения не колеблясь, стащил с себя рубаху, рванул ее, протягивая другу холщовые полосы, забормотал:
– Бери, бери…
Да, как ни удивлялись на улице этой дружбе, а она не прекращалась и с годами даже крепла.
Пролетело отрочество… Тимофей очень вытянулся, под рубахой у него проступали острые лопатки, а на лице со впалыми щеками, резко очерченным подбородком, широкими, сухими, словно от неутоленной жажды, губами, полыхали огромные, строгие глаза. Лаврентий же, напротив, более прежнего раздобрел, оплыл, как свеча, у него появились два подбородка, уступами сбегающие к жирной шее, пухлые пальцы рук словно кто-то перевязал нитками, а мутноватые со ржавинкой глаза едва виднелись. Как и прежде, при ходьбе у него терлись щиколотки ног, в бедрах стал он много шире, чем в плечах, как и прежде, любил поесть и особенно – поспать.
– Вот ладно кто-то придумал, что можно спать, – сказал он однажды Тимофею, поскребывая щеки, покрытые скудной рыжеватой растительностью. – Хорошо, что не лошади мы и спим не стоя…